Выбрать главу

Когда–то сформулировал свою жизненную философию таким образом:

«Я доволен тем, что ни в чем себе не изменяю, поступаю по собственному разумению — и это продается». Я был успешен, и залог успеха видел в верности себе — а раз так, зачем меняться?..

Но, поднимаясь, я остывал. Лишался друзей и постепенно лишился их совсем. Стихи становились все точнее — я говорил именно то, что хотел сказать, — но в них оставалось все меньше чувства, души. Я за все платил очень дорогой ценой — а ведь многое из того, за что я платил, можно было взять просто так… В ту заливистую ночь, когда я напряженно думал о самоубийстве, я убеждал себя, что такова — жизнь: ВСЕ несчастны, и с возрастом делаются еще несчастнее. Мои учителя, мои любимые писатели — я уверен, что их новые книги, слава, даже свобода и деньги, — все это не доставляло им утешения. Наслаждения избавляли их от ужаса жизни — но надолго ли? Когда гаснет свет, и настает ночь, и ты, обессилев, лежишь в постели один — кому ты будешь рассказывать сказки о том, как тебе хорошо, какой ты непредсказуемый и живой? Все — только тени перед лицом потолка; зябнущие, дрожащие тени, отброшенные прочь нашим хозяином, как бы его ни назвать.

И, вы знаете, меня это прельщало. Быть несчастным, быть тенью в мире теней. По мне, это означало то же самое, что быть творцом, личностью. Это было так романтично…

Но что, если романтик — та же свинья, только лежащая брюхом вверх? У нее глаза так устроены, что она ничего не видит, кроме неба, и ей наплевать, на чем или в чем она лежит.

Периодически оказываясь по уши в дерьме, я должен был бы догадаться, что это мое собственное дерьмо — а я все пенял судьбе и Вечной Женственности… Да еще Ницше.

7

Сколько себя помню, искал одиночества, уединения, и страдал, не находя его подолгу. Потом научился замыкаться в себе настолько, что стал болтливым. И понял, что самое глубокое одиночество — вдвоем.

Презирал счастье. Человека легко сделать счастливым, говорил я, — всего лишь взять пункцию головного мозга. Слюна по подбородку, пустые глаза: счастливей не бывает!

Куда труднее, думалось мне, сделать человека несчастным. А уж сделать несчастным себя — настоящая доблесть.

Любовь к жизни казалась мне парадоксом, любовь к смерти — тавтологией. «Искусство» и «зло» представлялись синонимами.

Как многие ницшеанцы, я был таковым, еще не читая Ницше. Прочитал же (разумеется, «Заратустру») незадолго до того, как познал женщину. Сейчас уже не могу сказать, было ли первое как–то связано со вторым, но мне казалось и кажется, что первое изменило меня гораздо больше, чем второе.

Дело в том, что, как и многие ницшеанцы, я не понял Ницше. Он обращался к нам, как к героям — и мы решили, что и впрямь герои, и возгордились. Учил нас о сверхчеловеке, а мы еще и людьми–то не были.

Скажу за себя. Философия Ницше изменила мою жизнь фактически — я стал иначе говорить, иначе поступать. Не противоположно, конечно, тому, как говорил и поступал раньше, — но иначе. Я изменил ход своей жизни. И это было свидетельством того, что я истолковал Ницше превратно: я не заслужил этих перемен и не был к ним готов. Философию и психологию творчества и творца я воспринял как философию и психологию жизни и человека, и, не будучи еще творцом (я не уверен, что и сейчас им являюсь), натворил таких дел, что до сих пор не очухаюсь. Когда нужно было прощать, я прогонял; когда нужно было любить, презирал… Ницше говорил, что мужчина любит женщину, как самую опасную игрушку, — но я‑то был ребенком! Я только слизывал краски со своих игрушек…

Творец, а не человек, обрекает себя на одиночество, страдание и безысходность. Философ, а не человек, ненавидит своих друзей и убивает истину, чтобы после воскресить ее в рассеянии. Ницше — учитель внутренней жизни, а я все его постулаты упорно воплощал в жизнь внешнюю. Я был ницшеанцем за счет своих ближних, а надо было бы — за счет себя прежнего.

Возможно, я и сейчас его неправильно понимаю. Это уже неважно, поскольку я отрекаюсь от Ницше — в первый, но, может быть, не в последний раз. Я не готов к восприятию его учения. Во мне нет внутренней правоты, и я искренно полагаю, что фактически я глуп. То есть — очень многое в этом мире я понимаю и истолковываю неверно. Чтобы избавиться от собственной глупости, я вынужден хотя бы временно отказаться от любого понимания и истолкования и охотно признаю сейчас, что ничего не знаю доподлинно.