Выбрать главу

Маленький пример. Мой телефон молчит, и я не знаю, почему он молчит. А когда он зазвонит наконец, я не буду знать, почему он зазвонил. Даже не знаю, буду ли этому рад. Может быть, еще слишком рано.

Я знаю только, что сегодня я усну…

8

Поговорю еще со старыми портретами. Мне кажется, что я прощаюсь с ними.

Федор Михайлович, милый мой Достоевский. «Преступление и наказание» я впервые прочитал лет в двенадцать. Мне было страшно, и я наслаждался. Помните, как мещанин преследует Раскольникова и шипит ему в спину: «Убивец…» Озноб брал. Или сцена в квартире старухи — Раскольников, потрясенный, слышит какой–то шум в соседней комнате, даже не шум — так, невнятные звуки, и ему хочется спрятаться под диван, заснуть там…

Одной детской ночью я не мог заснуть и слышал, как в коридоре расческа падает на трюмо — хотя в коридоре никого не было… Позже, когда учился во вторую смену, ненавидел собственную квартиру за то, что она пуста, в ней так тихо… У меня от этой тишины плечи передергивало. Я очень книжно восклицал: «Да будь она проклята, эта квартира!», хватал ранец и убегал в школу.

Страх. Всегда упивался собственным страхом. Никогда — чужим. Я знал, что у некоторых людей есть двойное дно, а еще у некоторых — бездна. И неизвестно, что там прячется. Когда меня не любили, я в это не верил, думал — еще как любят и когда–нибудь обличатся, просто это психология такая, «от противного», всегда от противного. Скорей уж, от лукавого.

Девочка в твоем классе на самом деле только о тебе и мечтает, но не может в этом признаться. Значит, ты должен подойти к ней и сказать: «Брось, не притворяйся, я же люблю тебя». И вы улыбнетесь вымученными улыбками бледных детей, и заплачете, и злые чары рассеются… Это не нелюбовь, это всего лишь гордыня…

Так меня Достоевский научил. Вовсе не желая ничему учить, быть может. Он создал СВОЙ мир, и герои его мира обладали темным, изощренным и запутанным сознанием, а главное — все они в глубине души очень любили и уважали друг друга, хотя бы некоторые из них и убивали некоторых других… Наверняка и Лужин очень любил и ценил Родиона Романыча, но в то же время, конечно, ненавидел и презирал. Тут, как в детской игре, важно вовремя сказать: «Замри!» и застать своего врага тогда, когда он тебя ненавидит, а своего друга — тогда, когда он тебя любит. Игры жестоких детей.

В жизни, устроенной по Достоевскому, нельзя было бы жить ни дня. Каждый бы представал другому сумбурным видением и в ухо бормотал пророчества; Павлы бы прикидывались Савлами, Савлы — Павлами, и любая деловая или житейская процедура превращалась бы черт–те во что, во взаимное душемотание, в усмешечки за липовым чаем, в гриппозном бреду…

Но Достоевский и не собирался менять мир по себе! Его герои — его герои, и Раскольников имеет так же мало отношения к нищим русским студентам, как Порфирий Петрович — к американской полиции… Реальные люди не рефлексируют беспрерывно, не опускают первого встречного в глубины своего подсознания, да просто и думают, и говорят намного проще, что вовсе не значит — хуже или глупее. Минус, многократно помноженный на минус, в итоге все равно даст либо минус, либо плюс — зачем прослеживать всю цепочку?

Я долго этого не понимал. Намеренно усложнял и запутывал свое сознание и свои отношения с другими людьми и с самим собой. Осознанно лгал на себя или на любимого человека, чтобы через минуту с яростью себя опровергнуть, а потом все начиналось сначала. В результате достаточно долго взаимодействовать мне удавалось только с такими же «достоевскими» мальчиками и девочками, да и эти наши отношения строились по законам литературы, не по законам жизни — после всех (и желательно бурных) перипетий обязательно должна была последовать развязка, причем трагическая.

Но люди — не литературные герои, тем более не герои одного автора. Они очень разные, они мыслят, чувствуют и живут по–разному, интеллект и степень самосознания одних несопоставимы с теми же качествами других… и, если ты хочешь понять кого–то, ты не должен мыслить и чувствовать за него. Я, например, понимал только тех женщин, которых и не пытался понять.

Поэтому многое из уже написанного в этом романе представляется мне теперь несправедливым и откровенно глупым. Но я не собираюсь ничего переделывать — я меняюсь, я прощаюсь с одиночеством, и это не может быть безболезненно. Какие–то предрассудки, застарелые эмоции, давние обиды — словно лампочки, вспыхивают ярче перед тем, как умереть и обуглиться. И вот я иду дальше, за мною темно, впереди — туманно, и мне снова страшно, как Раскольникову на улицах Петербурга…