Сухой диагноз Бодева завершался прелюбопытной фразой:
«Особенно постоянной и патологической навязчивой идеей у Илиева является идея о бедности; приливы и отливы этого болезненного чувства в значительной степени определяют его душевное равновесие или дисгармонию по отношению к окружающей его среде».
Этот странный вывод я подчеркнул красным карандашом. Навязчивые мысли об испытанной бедности подтверждал и проведенный мной допрос, но Пешка чувствовал по отношению к бедности скорее отвращение, нежели клинический страх. Я сознавал, что знаю слишком мало, а пожелтевшая папка, лежавшая на моем столе, не может мне помочь. Я должен был как-то связать юношеские переживания Пешки с абстрактным заключением психиатра. Что-то вертелось у меня в мозгу, пытаясь обрести форму… как вдруг громко зазвонил телефон. Я выругался вслух.
— Чем занимаешься, дорогой? — В голосе Шефа не чувствовалось любопытства.
— Развлекаюсь… читаю учебник по психиатрии. Ты страдаешь навязчивыми идеями?
— Я страдаю из-за лени моих подчиненных, — не остался в долгу Шеф. — Особенно считающихся моими друзьями. Как ведет себя твой голубок?
— Заставил меня плакать.
— Не может быть! Плачут люди, которые способны что-то испытывать!
— Я преувеличил малость… просто он загнал меня в угол, и сейчас душа моя ноет.
Слышно, как Шеф закуривает, смачно затягивается, потом выпускает дым в телефонную трубку — мне в ухо.
— Я звоню по другому поводу… ты что-нибудь имел в виду, когда вчера так по-идиотски спросил меня, испытываю ли я в последнее время чувство вины?
Между нами пролегла напряженная тишина, мы молчали так долго, что я уже опасался, что Шеф взорвется, а мне станет скучно.
— Я пошутил, Божидар, плохо то, что и мои шутки становятся навязчивыми.
Кофе остывает в пластмассовых чашках. Я не обязан угощать им Илиева, но сегодня утром я проспал и остался без кофеиновой зарядки — единственной физкультуры, которой я занимаюсь много лет. Толстая панка спрятана в сейфе, в магнитофон не вставлена кассета, передо мной лишь старая «Эрика» — полуживая пишущая машинка, терпевшая вместе со мной зло в течение двадцати лет и оставшаяся в живых лишь потому, что у нее нет памяти, — на ее месте я бы настучал на листе «конец» и распался на части.
Пешка входит в кабинет, удобно усаживается в кресло, смотрит на меня преданными скорбными глазами. Имея богатый опыт в следственных ритуалах, он мигом схватывает, что моя приветливость и внимательность, по сути, нас отчуждают, что, пережив рассказ о его детстве, я взял себя в руки и теперь готов работать. Чувствуя, что отношения между нами изменились, он тут же стирает скорбь с лица, словно это капли воды после умывания. Выспавшийся — он спал сном невинного младенца, ибо совесть его чиста, как первый снег, — подкрепившийся завтраком, сбросивший с себя временные печали, он вновь готов мне помочь. Развязным жестом вынимает из расшитого кармана арестантской куртки пачку «Арды» с фильтром. Этот кудрявый голубок наблюдателен, даже в наших пороках ищет близость и взаимность.
— Я снова стал курить, гражданин следователь, — вздыхает он.
— Да? — притворно удивляюсь я. — И те сигареты, что курю я?
Пешка умно глядит на меня, уловив намек, обижается, его карие глаза темнеют, но голос остается спокойным и приятно женственным.
— Удобно курить одну и ту же отраву. Ежели вы зашьетесь, я вас угощу, ежели я — надеюсь, вы меня спасете, а то…
— Будем кашлять вместе, — деланно улыбаюсь я. — Но вы вчера сказали, что здоровье — это удовольствие?
— Высшее удовольствие, гражданин Евтимов, но когда ты среди людей. Быть здоровым и одиноким — это болезнь. Я не переношу одиночества, чувствителен к нему, у меня выступает сыпь внутри… В газете «Орбита» одна бамбина назвала это «душевной аллергией». Когда ты на воле, встретишь кого-то и надуешь, встретишь другого — он тебя надует… но, скажите, можно обмануть самого себя? Вы способны обмануть самого себя?
— Это трудное дело, Илиев, — соглашаюсь я.