Выбрать главу

— Знаете, как медленно тянется время в камере, особенно после обеда? До трех часов я убивал его, измеряя камеру пядями — длину, ширину, высоту. Потом стал петь… у меня целый репертуар на этот случай, пел с четырех до десяти. Мерзко! На окне решетка, за решеткой зима. Смотришь на небо, смотришь, и хочется тебе, гражданин следователь, прыгнуть в него и утопиться. Потом лег спать. Помните фильм с Фернанделем «Лунатик»? Так и я, как он, решил считать до тысячи овец. Стал считать самым внимательным образом, чувствую, матрас колется, перевернул его, — подушка мешает. Заставил себя играть в орла или решку, в тюряге эту игру уважают, стал подкидывать и ловить монету, но неинтересно мне: все время я выигрываю. Тогда я себе и сказал: ежели ты, Пешка, не закуришь, то получишь душевную аллергию и совсем спятишь. Вот и гражданин следователь курит… Говорят, вредно, но каждое удовольствие или вредно, или противозаконно! Свобода, гражданин Евтимов, не осознанная необходимость, а мой или ваш кейф. Вот мне сейчас хорошо, что мы вместе, честное арестантское!..

— Я вам верю, — прерываю его мягко. — Когда вы в одиночестве, вам трудно обманывать самого себя. Сейчас же у вас прекрасная возможность надуть меня.

— Вас? Никогда!..

— Из вашего тюремного досье я узнал любопытную подробность, Илиев. Откуда у вас это навязчивое желание все считать, эта любовь к числам?

— От бедности, — охотно отвечает Пешка. — Считал стотинки и должников отца, дни до аванса матери, лакомые кусочки, достававшиеся сестре, шарики корешей, когда мы играли на заднем дворе. Не знаю почему, но все хорошее и плохое в те поганые годы было связано со счетом. Числа — это что-то необыкновенное, гражданин следователь, они кажутся мертвыми и бесстрастными, но, если вдуматься, убеждаешься, что именно они определяют наше место в этой проклятой жизни. Заметьте: тысяча левов приятнее и полезнее, чем сто. Но тысяча дней в тюряге — болезнь по сравнению со ста днями. Богатство — счет и бедность — счет, это потрясающе красивое слово «мораль» — тоже счет, гражданин Евтимов. Все, к чему мы прикасаемся, — сложение или вычитание, прибавление или отнимание, вся наша душевная сложность держится на простых арифметических действиях… даже грехи. Спросите святого Петра! Сидит он наверху со своей записной книжкой, а там мы все записаны и пересчитаны — он всех до единого пересчитал и ждет!

Угодливая улыбка исчезает с его лица, он на мгновение задумывается, глядя прямо мне в глаза, словно пытаясь внушить: «Я для вас не свобода, гражданин следователь, я для вас неудовольствие и рабство; можете меня обвинить, можете стереть в порошок, но не можете превратить меня в свою собственность, в свою свободу!»

Чувствую, как леденею. Хитроумные вопросы, заранее подготовленные мной, катятся во все стороны, как бильярдные шары, в желудке появляется знакомая тяжесть. «Он более чем ловок я умен, — думаю я, — он как-то извращенно интеллигентен». Ему снова удалось меня обвинить — он нашел мое слабое место, мою ахиллесову пяту. Надо выйти из неловкого положения, но не нахожу подходящих слов, роюсь в памяти в поисках какого-либо анекдота, наконец, подталкиваю к нему чашку с кофе, предлагая тем самым разделить со мной мое поражение.

— Не могу предложить вам коньяку — это запрещено, — говорю примирительно, — но если мы оба выберемся отсюда чистыми, обязательно вместе напьемся! А теперь, Илиев, расскажите, когда и каким образом вы познакомились с Бабаколевым?

Пешка закуривает, деликатно выпускает струйку дыма в сторону окна и делает вид, что думает. Знаю, что он ожидал этого вопроса, что, измеряя камеру и считая овец, подготовил на него ответ. Я отрешенно стучу на машинке, заполняя нужные графы, понимая, что, по сути, хочу лишь выиграть время.

— Я сидел уже два месяца, когда к нам пришел Христо. Его перевели откуда-то, он уже отсидел год или два. Определили ему постель рядом с моей. Вытащил он из мешка безопасную бритву, три смены белья, потрепанный детективный роман и фотографию пожилой женщины… «Малость старовата твоя зазноба!» — пошутил я и не успел оглянуться, как отлетел в угол, где стояла параша. Так я узнал, что женщина на фотографии — мать Христо, а все в камере поняли, что с ним шутки плохи. Мы сразу прозвали его Королем.

— Почему именно Королем? — удивился я.

— В нашем отделении, гражданин следователь, был надзиратель, черный, как цыган, с перебитым носом, нервный, злющий, но до смерти влюбленный в шахматы. Он состоял в городском шахматном клубе и утверждал, что шахматы развивают у человека ум и благородные инстинкты, что это единственная моральная игра, так как противники начинают партию при равных условиях и победа в ней зависит не от случайности, а от степени интеллекта. Одним словом, этот тип заморочил нам головы своими шахматами, и мы все свободное время дулись в них. Хочешь подлизаться к нему — разучи испанскую партию или староиндийский дебют! Нам так осточертело развивать ум и благородные инстинкты, что каждому в нашей камере мы дали прозвище. Одного прозвали Конем, потому что у него были огромные желтые зубы, другого — Ладьей, потому что был плешив, а меня как самого мелкого — Пешкой. Так, когда я отлетел к параше, гражданин следователь, сразу решил: это Король, больше никто! Но должно было пройти немало времени, пока мы узнали как следует Христо… он оказался большим душкой и добряком. Можешь плюнуть ему в рожу, ободрать как липку, играя с ним в кости, ощипать физически и нравственно — он прощает, великодушно и подло прощает! Но не дай боже материю выругаться — тогда он становится страшен, бьет прямо в лицо, ломая челюсть. Всей тюряге стало известно об этой его душевной аллергии — народ там грубый, привык материться… но перед Христо никто не смел, взяли мы себе за правило поминать при нем не мать, а тетку… Был он добр до глупости, до порочности и все же остался Королем.