Дядя Илия задумчиво погладил галстук из тонкой кожи.
— Я уверен в одном… Искренов боялся Покера.
— Неужели? Они же были друзьями!
— Покер пронюхал что-то важное об Искренове. Как-то они заехали ко мне в гости, мы сидели в гостиной и смотрели видео. Я их угостил шоу-программой с участием Лепы Брены. Она мне очень нравится, товарищ Евтимов: у нее есть голос, ноги и прочие там причиндалы. Искренов привез две бутылки евксиноградского вина. Мы попивали его, но кончилась закуска. Я побежал на кухню за арахисом и проваландался там минут десять, потому что Покер попросил сделать кофе. Когда я вернулся, пленка кончилась, а они шептались. Если бы я услышал, что они кричат, то не обратил бы внимания — они часто ругались. Но этот шепот меня насторожил, в нем было что-то таинственное. Дверь осталась приоткрытой, но только я навострил уши, как Покер замолчал… Потом заговорил Искренов: «Ты что, угрожаешь? Или, может, предлагаешь поиграть в «казаки-разбойники», устроить друг за другом слежку? Только я не желаю с тобой ничего делить. Никому до сих пор не удавалось запугать Искренова… имей в виду, я раздавлю тебя, как тлю». Они упоминали и о каком-то Пранге…
— Эта информация важна, — похвалил я его. — Откуда, по-вашему, Покер мог узнать об этом «чём-то таинственном»?
— Думаю, от Анелии Искреновой, он же был ее хахалем.
— Логично, хотя нынешние возлюбленные не слишком откровенны. Постарайтесь ответить точно: когда Искренов и Безинский шептались у вас?
— За несколько дней до того, как Покер покончил с собой, — ответил не колеблясь дядя Илия. — Я помню, потому что Искренов прикатил на «BMW» — он хотел поменять свечи.
Как и Чешмеджиева, меня тоже в последнее время мучила бессонница. Я был не в форме, чувствовал себя жалким и грязным, рубашка прилипала к спине, даже ладони были влажными. И все-таки я замолк на мгновение, пытаясь создать иллюзию многозначительного молчания. Я добрался до проклятого вопроса, который не давал мне покоя.
— Чешмеджиев, с кем вы встречались тринадцатого февраля сего года? Я пособлю вам… это был день, когда Безинский покончил с собой.
Легкая тень пробежала по лицу бай Илии, но он быстро овладел собой — по крайней мере мне так показалось.
— Мне трудно восстановить в памяти то, что произошло пять месяцев назад. Если бы я вам задал такой неожиданный вопрос, вы бы тоже опешили. Пардон, но я должен подумать.
— Вам хватит одной бессонной недели?
— Сердечно благодарю вас, товарищ полковник… Правда, я туго соображаю, но иногда делаю это хорошо.
— Именно на это я и рассчитываю, — улыбнулся я понимающе и подписал ему повестку.
Ваша доброта по отношению ко мне так же поразительна, как и моя искренность. Я уже осознал, что это и есть форма высоконравственного диалога, помогающего спасительно осветить мою омраченную душу. Я не жду от вас ни оправдания, ни сочувствия, а только соучастия, или, выражаясь более точно… присутствия. Позволяя мне до конца выговориться, вы делаете меня совершенным. Жизнь — иллюзия, а слова — совершенство, потому что они каким-то загадочным образом поддерживают и оттачивают эту иллюзию, продлевают мгновение и осмысливают его. Произнесенные слова — единственное оправдание человеческого существования и, возможно, разума вообще!
В душе я опасаюсь лишь одного: что мои исповеди могут превратиться в досадную привычку. Привычки, на мой взгляд, порочны по той простой причине, что они отнимают у нас свободу. Именно в этом и заключается смысл молитвы, гражданин следователь. Принуждая человека молиться каждый божий день, церковный канон, в сущности, лишает смысла саму молитву, поскольку вызубренный и многократно воспроизводимый текст утрачивает свое содержание; но в то же время у человека вырабатывается привычка молиться, а стало быть, растет боязнь согрешить.
Извините, гражданин Евтимов, что я снова увлекся. Я пустился в праздные рассуждения, а вчера произошло роковое событие в моей жизни. Зная о том, что я в тюрьме, моя супруга решила вернуть мне свободу! Но тут кроется парадокс, благодаря которому я якобы освобожден от необходимости делать выбор. Сам факт, что решение принято другим и я не могу его изменить, казалось бы, должен меня утешить. Но почему это не так? Наверное, потому, что я, лишившись права на сопротивление, лишаюсь контакта даже с собственным несчастьем. Слово «несчастье» громкое. Я не люблю его.
Вам непонятно? Вы правы, мне следовало бы пояснить то обстоятельство, которое вызвало во мне прилив эмоций. Вчера я получил письмо — таинственный листок, сложенный вчетверо, в обычном, без марки, конверте. Написала письмо моя супруга, Анелия Искренова — мне хорошо знаком ее филигранный, как у романтичной гимназистки, почерк. Красивый почерк и красивое белье — самое чистое, что осталось у Анелии. Я понимаю, что мое сравнение звучит грубо, зато оно точное. Я испугался, гражданин Евтимов: эпистолярный жанр — по-моему, пошлая разновидность монолога. Я боялся, что в письме кроется сочувствие; опасался, что содержащиеся в нем слова означают милостивое прощение. «Ты провинился, но я буду с тобой навсегда. Целую тебя. По вечерам я не подхожу к телевизору, а утешаю детей. В воскресенье передам тебе твои любимые блинчики». Я бы с трудом вынес столь мучительный упрек: порой верность унижает нас, подобно чужому невежеству. «Неужели я настолько жалок и незначителен, — подумал я, — что до конца жизни должен зависеть от чьего-то милосердия и навязчивой доброты, которая бессмысленна и нематериальна, как красивое воспоминание, и которая будет только усиливать мое чувство вины?»