Выбрать главу

Снова закружился мир и подогнулись колени.

Гайли хлестали по щекам, голова моталась, а щеки жгло. Перед глазами скакали стенки оврага, небо, деревья, расплывчатые лица…

– Северина! Северина!!

– Не смейте… меня… так… звать.

Женщина выпрямилась, колотясь и стуча зубами, крошево льда посыпалось с волос и одежды.

На плечи тяжело легла и укутала знакомая голубоватая с серебристым узором делия.

– Ги-вой-тос…

Мужчина засмеялся низким смехом, обнимая Гайли.

– Северина, признайтесь хоть теперь; это вы ограбили фельдъегерскую почту?

– Что? Какая вам разница, Генрих? – справившись с дрожью, выдавила она и вдруг запнулась и широко раскрыла глаза. Никакой делии не было. Плечи Гайли кутала обыкновенная серая свитка, которую носят и повстанцы, и мужики. И вместе со свиткой прижимал гонца к себе оставшийся в рубахе широкоплечий мужчина. Крепкая шея поднималась из распахнутого ворота. Зеленые глаза и твердые губы выделялись на широкоскулом, усталом лице. А со лба с напяленной набекрень, похожей на свернутого ужа короной светили две звезды.

– Идти можете?

Не дожидаясь ответа, закинул ее на плечо; хватаясь за корни свободной рукой, стал взбираться наверх – к воздуху и свету. Гайли заколотила его по спине:

– Отпустите! Отпустите немедленно!…

Она не знала, плакать или смеяться.

Сверху послышался смутно знакомый голос:

– Пан Генрих, вам помочь?

Гонца вытянули и поставили наземь, придерживая, чтобы не упала. Она узнала ксендза Горбушку – прежде всего по рукам, вылезающим из слишком коротких рукавов, очень похожим на руки Шопена.

Освободившись от ноши, Айзенвальд толчком выкинул себя из оврага, отряхнул колени и ладони. Улыбнулся широко, радостно. Гайли и представить не могла, что он способен так улыбаться.

– Еще немного, панна.

Они с Казимиром подхватили Гайли с двух сторон под локти, почти понесли к проселку, где топтался у коней Ян. И не успели совсем чуть-чуть. Напуганные невесть чем скакуны заржали, сорвались с привязи; молотя землю копытами, поволокли ухватившего повод лакея по затравелым колеям. На повороте бедолагу отшвырнуло на молодые елочки. А скулящие верховые скрылись из глаз. И сделалось тихо, как перед грозой. Только скрипел на обрыве засохший ельник: колючий, голый, обросший лишайником, затянутый паутиной, темный и жуткий – словно собравший все ели, выброшенные после рождества.

И в его глухой пустоте мелькали тени, обманывали зрение.

Вился, наползая из оврага, густел туман. Рисовал холодные узоры. Набрасывал петли и миражи.

И когда утек в землю, открылись – до самого окоема – стволы с отсеченными ветками. Нет. Всадники. Люди.

Те, кто был аморфен и бестелесен, обрели плоть.

Они уже не таяли при взгляде в упор. Не меняли черты.

Они висели над Лейтавой.

Тени ветряных мельниц. Тени кладбищенских колоколен. Кресты, раскинутые крыльями.

Лопались пузыри трясины, колотил ветки вороний грай.

Замерла перед госпожой Стража ткачей, изнанка Узора.

Пустота. И давящий страх.

И Алесь Ведрич, небрежно бросив на сук поводья призрачного верхового, шагал навстречу, оставляя глубокие следы в вязкой земле. Чем-то похожие на царапины от креста, до боли сжатого Казимежем в ладони. С царапин капала густая кровь.

"То, что у вас, в Эуропе, народный вымысел, у нас – реальность. Мой Господь распадается на осколки. И у каждого свое имя, и каждый требует веры и обещает чудеса". Боже, защити от таких чудес.

– Помогите Яну!

Ксендз с трудом вздернул голову.

– Помогаете мне сохранить лицо? Спасибо.

– Делать мне больше нечего! Парня ж жалко…

Казимир Франциск кивнул. Отступил – и левому локтю Гайли сразу сделалось очень холодно. Женщина задрожала, и Генрих сильнее прижал ее к себе:

– Не бойся.

Гайли хотела ответить, но зубы стучали так сильно, что было боязно их разжимать.

Холод продирал до костей и ныли кончики пальцев.

– Пусть идет, – усмехнулся Ведрич. Презрительно сощурился, разглядывая Генриха: – И ты катись. Панна Морена, я за тобой.

Жирная земля тряслась у Гайли под ногами. Точно тысячи коней замешивали тесто в огромной деже. Или здоровый шмель рвал и путал на стане нити основы – а ведь чтобы зарядить стан наново, требуется летний день с утра до вечера… год… жизнь… Проще всего сдаться. Встать на колени, уйти – в землю: бледными ростками, корнями, крошевом желтых костей. Вот он, уже расстелен по миру, алый плат для мертвой руки. И дышит в лицо грязно-белая волчица с гнилушечным ружанцем на шее, и тянет, болит в запястье правая рука.

И Алесь, будто в зеркале, протянул свою левую, забинтованную.

А у перепелки сердечко болит… Ты ж моя, ты ж моя перепелочка, Ты ж моя, ты ж моя, невеличкая…

– Ты клялась, панна… День в день.

Гайли сделала маленький шажок навстречу. Потом еще один. Хотя совсем не хотела идти. Айзенвальд поймал ее за шиворот, словно кутенка, кинул за спину:

– Нет, Александр Андреевич.

Алесь нахмурился. Точно сообразить никак не мог, как это ему могут перечить. Прекрасное лицо перекосилось, глаз зажмурился – точно перечеркнутый шрамом.

– Морена! Иди ко мне!!

Женщина опустила глаза. Правая рука горела. А ноги шли сами собой, как будто гусли-самогуды приказывали им пуститься в пляс. Гайли вцепилась в руку Айзенвальда, как цепляются в ветку, когда тонут в болоте. Взмолилась:

– Дайте мне корону!

Трясла здорового мужика, как грушу:

– Что хотите… Жить долго и счастливо. Умереть в один день. Лежать в общем гробу, в болоте, в кургане… быть в вашем кабинете привидением! Только дайте корону!

– Нет. Я умру – если ты умрешь. Эгле…

Алесь дико захохотал:

– Скорее, Дребуле. Осинка. Весь их предательский корень. От нее одной Эгле внуков дождалась! И Лежневский такой же – слабак… Продал Лейтаву.

– Чья бы корова мычала, Александр Андреевич… – кривя рот, процедил Айзенвальд. – Когда вы в спину ему нож втыкали, вы о Лейтаве думали? Или простить не могли Лежневскому, что спасал ее от вас? И когда надругались над могилой Северины? А щепка от гроба самоубийцы, чтобы душу чужую сковать – это тоже патриотизм?

Рот Алеся приоткрылся черной яминой.

– Только вам щепка теперь мало поможет. В Навлицу вы вовремя не приехали.

– Это не моя вина, – князь сам себе удивился, что оправдывается. А виноват был этот немец в ужиной короне, да еще звезды на лбу светятся… Как легко было бы справиться с ним, превратись он в ужа!

Они оба встряхнулись одинаково, как подравшиеся собаки, которых хозяйка облила из ведра. Гайли хихикнула.

– Не спорю, – откровенно издевался Айзенвальд. – Только теперь это без разницы.

И куда как серьезно добавил:

– Панна Северина – венчаная моя жена, и у нас с ней одна душа в Боге, так что никакая щепка больше силы не имеет.

– Что-о?!!…

– Вам выписку из костельной книги показать? – Айзенвальд полез за пазуху – словно и впрямь собирался предъявлять доказательства. Алесь стоял оплеванный. Даже Гонитва у него за спиной, казалось, смеялась. Если они вообще это могут.

Князь топнул ногой, разбросав грязь:

– Твоей она не будет!

Вскинул пулгак к плечу.

– Побойтесь Бога, Алесь Андреевич… Стыдно повторяться, – Генрих насмешливо пожал плечами, – если в тот раз уже не помогло. Новых ходов поищите.

Лес смеялся. Смеялось небо, показывая языки-облака.

– Северина! Навка! Здрадница!

– Заткнитесь, вы! – Генрих был в опасной близости от Алеся, и уже не смеялся. – Вы, не стыдно вам использовать женщину, заставляя мучиться раскаянием… Я же вам говорил: она не предавала.

– Немец! Лгун!

Айзенвальд стукнул Алеся в щеку и брезгливо вытер костяшки пальцев о штаны. Алесь с побитой скулой упал в мягкую грязь. Поднялся на четвереньки. Замахнулся – и не успевал. Генрих бил плечом, кулаком, открытой ладонью, раз за разом заставляя покойника отступать.