Выбрать главу

– У нас есть закон: пленный получает половину порции. Прошу вас это объяснить своим матросам.

– Но мы уж говорили с вами о том, что законы о пленных не могут распространяться на нашу команду, – возразил Сибирцев.

Стирлинг разговора не принимал. Ясно, что никакого толка не будет. Сказал только еще раз, что сожалеет.

За обедом Шиллинг с горячностью доказывал в кают-компании, что у государя России никогда не было намерения захватить Константинополь. Он решил, что его долг объяснить все. Удобный случай: понимают и отлично слушают, отдавая предпочтение его знанию языка и произношению, а в этом случае и мысли доказательней.

Матрос уже обносил всех третьим блюдом и остановился подле Николая в ожидании, можно ли положить ему еще. Но Шиллинг увлекся и не спешил, либо делал вид, что не обращает внимания.

Лейтенант Тронсон полагал, что Шиллинг наиболее intellectual[17] из собеседников. «Пытается убедить нас в лучших намерениях царя. Все слушают, но, конечно, при этом никто не испытывает никакой симпатии к учреждениям и намерениям России».

Матросы собрались на баке вокруг Алексея Николаевича. Он объяснил, что таков закон, что пленному полагается полпорции матроса.

«Он сам сыт», – подумал Собакин.

– Как же они взяли честное слово, что не будет попытки бунта? – заговорил Васильев.

– Они умело разделили нас, Алексей Николаевич, – сказал Маточкин, – и держат голодом.

Через день завиделись берега Японии. Волны улеглись.

В команде раздавались голоса, что офицерам – каюты, удобства и питание. Нам нет мыла, нет табака и голодно. Уж что-то очень голодно, когда рядом едят сытно.

Матрос Рудаков простудился. Корабельный доктор нелюбезен. Придет, посмотрит, ничего не скажет и уйдет, а человека бьет в ознобе.

– ...Я тебе, – объяснял рыжему матросу знаками Собакин, – постираю... За табачок, – он показал на табакерку.

– No... no... – ответил матрос.

– За один только листик, – пояснял Собакин.

Он постирал белье и рубаху соседу. Получил желанные листочки табаку, свернул, вложил в трубку, затянулся и дал товарищу затянуться.

Портной Иванов починил боцману брюки, выстирал и выгладил и тут же получил новые заказы.

Переводчик велел унтер-офицерам назначить своих артельщиков, чтобы получать еду на камбузе на всех и делить самим. За обедом оказалось, что и так не лучше, получается то же самое.

Матросов все время подымали наверх, приходилось мыть и чистить палубу, качать воду, тянуть снасти, перекидывать уголь лопатами. Дела на судне всегда много.

Маслов попытался все же объясниться.

– Ай сэй[18], – сказал он проходившему сержанту, с которым дружески разговаривал перед уходом из Аяна, когда получали койки и одеяла. Но тот прошел крупным шагом по палубе, не повернув головы.

Утром до подъема флага Васильев подошел к матросу Стивенсону, желая поговорить по-товарищески. Стивенсон славный, видный, вместе работали в шторм. Васильев положил ему руку на плечо: «Хау ду ю ду...» – Стивенсон обернулся и грубо сбросил руку Васильева.

– Уси начальники... у море... у води... – объяснял старый лысый плотник старому же подмастерью-ирландцу, с которым вместе пилили доску, – а кузницу узяли у Аяни и Янку поставили молотобойцем. А де силы?

– Туго, брат! Табаку не дают. Нечем отбить голод, – говорил Собакин, беря в починку сапоги.

Портной шил целыми днями.

Жили в Японии за высоким частоколом, а вокруг чувствовался мир людской жизни. Там пение и пляски обретали смысл. Чем глуше и строже казался отгородивший забор, чем запретней были добрые чувства, тем зазывней, радушней и удалей раздавались песни. Слышался дерзкий топот и посвист. Древние песни с отзвуками великого страдания, так понятные повсюду во всем мире, где бы ни пели их матросы...

...Бывало, на фрегате вызывали песенников, выходили плясуны, вынимали деревянные ложки из-за голяшек. А здесь и петь не хотелось.

Толпа мокрых, бородатых, косматых, потных, измерзшихся моряков в клеенчатой и смоленой одежде ввалилась в жилую палубу, и тут невозможно отличить матросов экипажа от пленников, все одинаково измождены, тощи, бесцветны, с некрасивыми лицами. Чих, сип, кашель, мрачная тихая брань...

Англичане вообще довольно бесцветны, с незаметными лицами, волосы их серы, они походят на наших, и в их толпе также не угадываются корни, на которых стоит народ.

Когда стали брать еду у горячих баков с солянкой и порриджем[19], только по количеству ее в мутовках можно было угадать, кто служит королеве, а кто царю. Все изголодались, молодые силы требовали варева и подмоги. Никто не переодевался, и все сели в мокром за горячее. Видели товарищи по работе, что рядом обреченные на голод? Молчат; кажется, им нет дела до другого. Что же, так и во всем мире! Каждый думает только о себе! Тем более тот, кто сам наработался до изнеможения.

После завтрака матросы переоделись. Пришел Сибирцев.

– Боятся бунта, стараются ослабить, – объяснял офицеру Маточкин, зло покусывая русые жесткие усики.

Сибирцев исхудал от обиды и забот. Кусок не шел в горло за столом в кают-компании.

Матросы сказали, что Мартыньш встретил тут родственника.

– Да вот он сам скажет!

«Юс есет летон?»[20] – вдруг спросил латыша один из матросов. Оказался парень с соседнего хутора, когда-то ездил с дядей в город на базар. Пили пиво и слушали рассказы моряков. Потом поступил на судно к финну, потом перешел к шведу, и так пошло. Обошел все моря, выучил язык. По-русски уже не помнит, родную речь не забыл. Подтвердил, что на пароходе боятся бунта пленных. Если русские окажутся сильней, то побросают команду в море. Поэтому велено недокармливать. Строго запретили своим матросам делиться порцией.

– А их, Алексей Николаевич, кормят очень хорошо, – добавил Мартыньш, – мясом два раза в день.

– Все хорошо, и на пароходе во всем порядок, – рассказывал Васильев. – А на линейном корабле у адмирала, говорят, есть старик – пятьдесят три года, а все еще младший лейтенант. Они сами объясняют, что есть медленные, а есть быстрые по службе. Те – по протекции.

Подошел портной Иванов. Когда-то шил он на адмирала Евфимия Васильевича.

– А ты где выпил? – спросил Маточкин.

– Я шил джеку. Он дал мне глоток виски... Пусть увидят, что у нас силы еще есть, еще не заморили...

– Брат, а Рудакову плохо.

Высокий красивый матрос с белокурыми бакенбардами побагровел от негодования, когда Собакин что-то спросил у него.

– What is the matter for you?[21] – почти пропел босой рослый моряк, вскинув голову, как оперный тенор.

– Что ты у него спросил? – осведомились товарищи, когда смущенный Собакин отошел прочь.

– Ничего не спрашивал...

– Будто бы!

– Чего же он взъелся?

– Я хотел узнать, почем у них паунд брэда[22] в Портсмуте...

– Он, наверно, разъярился, думал, что просишь фунт хлеба, – сказал Маслов.

Все расхохотались. И у Алексея Николаевича стало легче на душе, и он подумал, что наш народ выживает за счет своих юмористических талантов.

– Все жохи, как ярославцы, – бормотал Собакин.

– Братцы, спляшем, – просил Иванов.

– Пляши сам, если хочешь.

– Чтобы спеть и сплясать, надо получить разрешение, – сказал Сибирцев.

– Как получишь, когда ни к одному подойти нельзя?

Пришел подбоцман и велел унтер-офицерам расписывать матросов. Качать воду – восемь человек. Третьей вахте обивать цепи и якоря. У помощника стюарда... У лотовых...

Под парами пароход шел проливом, приближаясь к Хакодате, где предстояла встреча с адмиралом Стерлингом и разговор о судьбе пленных. Вечерело. Лесистые сопки темнели по обе стороны Сангарского пролива. Съеден скудный ужин.

Скоро раздастся команда «трайс ап тсе хэммокс!» – подвешивать койки.

По трапу спустился улыбающийся матрос со многими нашивками на плече и на рукавах и сказал, что старший офицер разрешает сегодня по случаю праздника спеть пленным на палубе.

вернуться

17

В этом случае – «имеющий склонность к умственной активности».

вернуться

18

Буквально: я говорю (в смысле: «Эй, послушай!»).

вернуться

19

Овсянкой.

вернуться

20

Вы летон? (латышск.). В те времена в Европе латышей называли «летон».

вернуться

21

Какое вам дело до этого?

вернуться

22

фунт хлеба.