Выбрать главу

Конвойный, очухавшись от собственных выстрелов и птичьего гвалта, оглядевшись, брезгливо отпнул от себя дохлого пса и, не понять с чего, расхохотался:

— Гут, пан, гут!

Немец вроде бы по-приятельски похлопал по плечу старика, попинал в его деревянную ногу сапогом, ровно испытывая на прочность, и жестами показал, что ему нужно. Речкин, дабы упредить новую вспышку гнева, бросился к наружной нише часовенки, где стояли штыковая и шахтерская лопаты. Подхватив их, а заодно и топор, что валялся у порога, притащил и показал инструмент, все еще не понимая, зачем он понадобился конвойному. Обе лопаты, кое-как прихваченные к держалкам гнутыми гвоздями, были до непригодности тупы и ржавы. Допотопной ковки топор разболтанно вихлялся на заляпанном грязью топорище и был в таких зазубринах, словно им работали не плотники, а каменотесы дохристовой эры. Конвойный, выражая недовольство, отвратно скривил рожу и, можно было догадаться, крепко выругался немецким матом. Речкин, приняв ругательство на свой счет, с нарочным устрашением спросил старика:

— Где инструмент, которым ты работаешь сам? Не этим же могилы роешь и гробы ладишь?

— Убей, не пойду на грех! — без капли страха запротестовал Труфан. — Командирские отличия носишь, старшего из себя строишь, а головы не хватает догадаться?… Они же, кощунники, удумали поруганье чинить над усопшими. Им, стервецам, живых мало…

— Что ж, по-твоему, немцы твоих покойников выкапывать будут? — все еще недоумевал Речкин. — Не городи напраслину, старый.

— Не они сами, а вас, ероев, копать принудят. И не кости тленные, а горюч-материал для топки им нужон, чтобы костры держать. Чай, не летняя ночь — одних снопов до рассвета не хватит. Кресты на жальниках крушить заставят. Им огонь-свет подай, а не покойников. А то, поди, разбежитесь…

Догадливость Труфана раздражала Речкина, и он все еще не хотел верить в то, чего боялся старый сторож.

— Немцы — поголовно верующие. С топором твоим на бога не пойдут, — пыжился доказать свою правоту старшина и вновь потребовал исправный инструмент.

— Я прежде сам на костер лягу! — защищался, как мог, Труфан. — А опосля, ляд всех вас возьми, крушите, жгите все, хоть саму планету — в огонь ясный. Может, поослепнете скорее.

Не удержав обиды и слез, старик перекрестился, наложил знамение на молчаливые тополя, на могилы, на растопыренные кресты, манящие живых в объятия, на убитых сном пленников и несчастно подумал: «Ни бела света, ни погоста, ни самой Расеи, должно, не уберечь уже…» Труфан отошел к часовенке, присел на приступок собственного порога и принялся выковыривать ножом-окоском пулю, застрявшую от рикошета в липовой ноге…

* * *

Свет последнего октябрьского дня в одночасье был смыт с земли полной вязких и прохладных сумерек, а скоро и заступила тьма — будто надо всем вокруг захлопнулась гробовая крышка. И тут же, по строгой команде, на углах каменных стен вспыхнули костры, и мир сузился до мизерных пределов. Соломенный свет, словно адово огнище, моментально взбудоражил кладбищенскую нежиль, зашатал кресты, окончательно распугал полусонных птиц с деревьев. Отлетая в пучину ночной тьмы и камнепадом срезаясь с небесной высоты, они падали наземь, словно из-под выстрелов удачливых охотников. Полотенца огня линялым кумачом мотались на ветру и, высвечивая кладбищенские укромки, позволяли караульным видеть все и держать пленников на прицеле…

Донцов, щурясь на огни костров, все больше убеждался, что изнутри каменной опояски погоста побег невозможен. Стал думать, как бы поначалу выбраться наружу и приладиться подручным к костровым, которые из-за стен подавали снопы и вязанки наготовленной соломы. Искровенив руки и лицо, он продрался сквозь терновник к одному из костров и, убедившись в безопасности, расспросил солдат об обстановке за пределами стен.

— И не моги думать! — сразу же стал отговаривать красноармеец, выполняющий работу кострового. Шуруя палкой в костре, другой рукой он выбирал поджаренные колосья и с усладой покидывал зерна в жадный рот. — Верная погибель, сержант, — и тебе и нам всем…

Не поверив, Донцов ухватился за верхний камень, подтянулся и заглянул за стену, чтобы самому убедиться в безысходной опасности. С наступлением темноты караульные заполошно обустраивали свои наблюдательные позиции. Часовые расставлялись у костров, что запалили на башнях и вдоль стен, шагах в двадцати-тридцати друг от друга. Мотоциклисты ладили свои машины в удобных точках, направляя пулеметы и фары в те места, где всего вероятнее может случиться побег. К воротам кладбища немцы подогнали грузовик с накинутым тентом на бортовые дуги. Это — походная караулка, которая сопровождала всю дорогу колонну пленных. В ней отдыхала смена конвойных и караульное начальство.

Солдат-костровой был прав: круговая охрана была непроницаема даже для глаза, не только для побега. Любая попытка сулила верную гибель смельчаку. Донцов, однако, был в той решимости, когда его уже ничто не могло ни напугать, ни остановить. Напрягая последние силы, он подтянулся по стене еще выше и запросился к солдату:

— Дай руку, братушка! Я подмогну костровать тебе, а заодно и зернышка пожую, обогреюсь малость…

Солдат угадал точно: не тепла хотел сержант и не горелого жита.

— Отлынь, душа твоя вон! — устрашая себя и сержанта, страдающим голосом проговорил солдат и замахнулся обугленной палкой. Но бить раздумал, побоявшись привлечь внимание немцев и своих. — Я свою башку в окопах уберег… А тут терять ее вовсе глупо. И у тебя она не лишняя. Вали отседова, друг ситный, пока немчура до нас не догляделась.

И чтобы скорее отвязаться от сержанта и тем самым отвести от себя беду, вроде бы ненароком, тяжеленным башмаком солдат наступил на набрякшую от натуги руку. Кровь выжалась из-под ногтей и густо окропила камень, за который из последних сил держался Донцов. Сержант сполз со стены и, то ли от боли, то ли с досады, не мог понять ни слов, ни поступка своего же красноармейца-соплениика. Втянув кисти в рукава шинели и защищаясь локтями от шипов. Донцов прокрался сквозь терновник назад к могилам и то, что он увидел, ему по казалось еще страшнее того, что только что пережил у костра.

Старшина Речкин, неумело орудуя вихлястой лопатой, под приглядом конвойного выкапывал из жальника закостеневший от ветров и времени дубовый крест. Все, что могло гореть, теперь шло на поддержку соломенных костров. Группа красноармейцев, поднятая самим Речкиным на заготовку топлива, через силу перебарывая дремотную вялость, нехотя собирала травяную сушь, дикую розу и малину, пыльные бумажные венки и бузину, дровяную листву и сучья кустарниковой дурнины, и все это в порядке горючего резерва подтаскивалось к кострам.

Второй конвойный, верзила с широченными плечищами, положив автомат на замшелый надгробный камень, с молотобойской отмашью крушил зазубренным топором кресты на других могилах. По осклабистой улыбке было видно, с какой усладой он любовался своей силищей. Трухлявые от древности распятья валились к его сапогам с первых же ударов. Накрестные иконки, попадая под обух, превращались в скорбный прах, в ничто. И тогда еще жутче горел азарт в глазах мародера, шире лыбился его жаркий рот. Но как только попадался крест из старого выдержанного дубья, топор как-то рикошетно рвался из рук, гасла идиотская улыбка, и немец принимался материться, по-русски зло и кучеряво.

Всего дольше и пристальнее Донцов глядел на Речкина. То ему казалось, что старшина до смешного неуклюж в работе — наверняка до войны не держал в руках лопаты. То бесило показушное усердие, с каким тот делал свое подневольное дело. Возмущался Донцов и тем, что, унижаясь сам, Речкин унижал и своих соотечественников. Подобно надсмотрщику, вызывая похвалу со стороны конвойных, он грубо покрикивал на красноармейцев, работающих спрохвала, больше для отвода глаз, что вызывало подозрение и озлобленность немцев.

— Жизнь или пули — вам же выбирать, дурачье безмозглое! — утирая пот, орал Речкин и размахивал лопатой, словно он звал в атаку, в «последний и решительный бой».