Выбрать главу

«Невозмутимы размеры души…»

Невозмутимы размеры души. Непроходимы ее каракумы. Слева сличают какие-то шкалы, справа орут — заблудились в глуши. А наверху, в напряженной тиши, греки ученые, с негой во взоре, сидя на скалах, в Эгейское море точат тяжелые карандаши. Невозмутимы размеры души. Благословенны ее коридоры. Пока доберешься от горя до горя — в нужном отделе нет ни души. Существовать — на какие шиши? Деньги проезжены в таксомоторе. Только и молишь в случайной квартире: все забери, только свет не туши.

«И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле…»

И Шуберт на воде, и Пушкин в черном теле, и Лермонтова глаз, привыкший к темноте. Я научился вам, блаженные качели, слоняясь без ножа по призрачной черте. Как будто я повис в общественной уборной на длинном векторе, плеснувшем сгоряча. Уже моя рука по локоть в жиже черной и тонет до плеча…

Люстра. Самолет

Могла упасть, но все висит непостижимая цистерна. Хотели в центре водрузить, но получилось не по центру. Скуля, кислит японский стиль. Так молодого лейтенанта на юте раздражает шпиль и хворостина дуэлянта. Как на посадке самолет, когда, от слабости немея, летит с хвостом, хоть не имеет артикля в русском языке.

В. Высоцкому

Я заметил, что, сколько ни пью, все равно выхожу из запоя. Я заметил, что нас было двое. Я еще постою на краю. Можно выпрямить душу свою в панихиде до волчьего воя. По ошибке окликнул его я, — а он уже, слава Богу, в раю. Занавесить бы черным Байкал! Придушить всю поэзию разом. Человек, отравившийся газом, над тобою стихов не читал. Можно даже надставить струну, но уже невозможно надставить пустоту, если эту страну на два дня невозможно оставить. Можно бант завязать — на звезде. И стихи напечатать любые. Отражается небо в лесу, как в воде, и деревья стоят голубые…

«В перспективу уходит указка…»

В перспективу уходит указка сквозь рубашку игольчатых карт, сквозь дождя фехтовальную маску и подпрыгнувший в небо асфальт. Эти жесты, толченные в ступе, метроном на чугунной плите, чернозем, обнаглевший под лупой, и, сильней, чем резьба на шурупе, голубая резьба на винте. В перспективу втыкается штекер, напрягается кровь домино. Под дождем пробегающий сеттер на краю звукового кино.

«Сгорая, спирт похож на пионерку…»

Сгорая, спирт похож на пионерку, которая волнуется, когда перед костром, сгорая со стыда, завязывает галстук на примерку. Сгорая, спирт напоминает речь глухонемых, когда перед постелью их разговор становится пастелью и кончится, когда придется лечь. Сгорая, спирт напоминает воду. Сгорая, речь напоминает спирт. Как вбитый гвоздь, ее создатель спит, заподлицо вколоченный в свободу.

Штурм Зимнего

(По мотивам книги Д. Рида «Десять дней, которые потрясли мир») Горит восток зарею новой. У Александрийского столпа остановилася толпа. Я встал и закурил по новой. Парламентер от юнкеров велел, чтоб их не убивали. Они винтовки побросали и грели руки у костра. Мы снова ринулись вперед, кричали мысленно «ура», и, представляя весь народ, болталась сзади кобура. Так Зимний был захвачен нами. И стал захваченным дворец. И над рейхстагом наше знамя горит, как кровь наших сердец!

«ильный холод больничной палаты…»

Сильный холод больничной палаты и удар, неподвластный уму. — Мы пришиты иглой, как заплаты, к временному континууму. Так сказал санитару Островский и прогнул свое тело дугой. Над ошибкой схалтурил Перовский, мы прошли по дороге другой. И на этой дороге студеной — Беломор, Перекоп, сопромат и рыдающий скупо Буденный, с ходу взявший Ворошиловград! Взгляд его возвратился в канале, душу, нервы и кровью связал, грохоча, словно перья в пенале, когда кашель его сотрясал. На больничной кровати лежал ты, презирая больничный уют, и считал орудийные залпы, совпадая свой пульс и салют!