— Отвечай ты.
— Я ищу президента Боливара, мне приказано.
— Что-то ты плохо ищешь.
— Я не думал. Я думаю: вот дурак мой капрал, с какой стати этот пойдет к реке.
— А оказалось, дурак — не он, а ты. Я Боливар.
— Вы… господин президент… мне приказано арестовать вас.
— Так что? выполняй.
— Я-a… не…
Родриго снова шагнул, но Боливар попридержал его снова.
— Что же? какого черта?
— Я-a… не…
Невыразимое бешенство вдруг запело в груди Боливара; он толкнул в сторону рвавшегося вперед Родриго, поднял шпагу на уровень живота и бросился на солдата:
— Ну? Крути штыком! Какого черта! Тебе приказано — выполни хотя бы приказ!
Солдат, кое-как встав в позицию штыкового боя — нетвердое колено вперед, — два раза махнул своим ружьем направо-налево, хотя Боливар еще не сделал выпада и отбивать было нечего; во всей размазанной фигуре солдата не было и намека на то, чтобы самому пытаться атаковать. Все это усилило прилив, как бы накатило новый, более мощный вал бешенства, злобы; Боливар еще сильнее — всем корпусом в правую сторону — подался назад, чтобы вернее всадить сталь в дрожащее пузо этого дурака, этого свиньи, камня, пня, этого… этого… какого дьявола! свергать — ну, свергать. Но они даже этого — даже этого не могут. Что за страна! что за люди! что за олух, свинья!
Рука задержалась на мгновение, ибо тело не ощутило того привычного, что, сопровождает выпад, удар: не ощутило, незримо и точно, сопротивления, увертки, противоборства соперника. Солдат стоял, расставив ноги, держа свое ружье обеими руками наискось — вверх штыком, и тупо смотрел на мерцающую в шаге от его брюха крутую полосу стали. Боливар невольно задержал удар, солдат же застыл, как в гипнозе. Вдруг вся суть ситуации дошла до его сознания, он бросил ружье, завизжал, упал в траву и закрыл руками свой кивер — свою ненаглядную голову. Боливар остановился, опустил клинок и смотрел на него.
Родриго подошел и, все так же молча, занес над лежащим шпагу, держа ее острием прямо вниз.
— Не надо, — угрюмо сказал Боливар.
— Я убью его. Он приведет тех, — тоном, не терпящим возражения, сурово сказал Родриго.
— Не надо, я говорю! — повысил голос Боливар. — Что вы за олухи! Ну что с вами делать! вы ни на что не годитесь. Вы даже приказов не выполняете, вы сами не знаете, чего вам надо. Вы сами не знаете, чего вам надо, вот что я вам скажу. Убить, не убить, арестовать, не арестовать. Выбрал своего капрала — так забирай Боливара. Выбрал Боливара, не слушай капрала! А это — червяк, слизь, дрянь. Он сам не знает. Он не понимает, он ничего не может решить своим разумом, своею душой. Он — смола. На него нельзя опереться.
— Сейчас я убью его.
— Да стой ты, болван! Одного мало, ты еще!
— Но его надо убить. И вы сами говорите, что он дрянь.
— Стой! Отойди! Ты не можешь понять, нет, ты не можешь понять. Отойди. А ты — ты слушай.
Боливар помолчал, собираясь что-то сказать притихшему солдату; потом махнул рукой и пошел назад, к речке. Родриго поплелся за ним, оглядываясь и грозя клинком.
Они вновь прошли по траве и вскоре стояли перед быками моста. Боливар первый вошел под мост и уселся на крупный камень, уперев локти в колени и опустив в ладони свои бакенбарды. Родриго уселся прямо на траву, проросшую между камешками и молча сидел, время от времени поглядывая на своего господина. Родриго был немного скуласт, кудряв; он был в серой рубашке и коротких штанах: не успел напялить военную форму. Боливар был в полузастегнутом мундире, одетом на голое тело, в парадных брюках и сапогах: перед тем как прыгать в окно, он схватил от Мануэлиты в охапку что было, а напяливал уж не глядя.
Они молчали.
— Зря отпустили, — сказал наконец Родриго, плюя между колен, сцепленных руками, и со вниманием глядя вниз, в направлении плевка на камешек.
— Черт с ним.
— Застукают.
Боливар смолчал.
Остекленелым взором смотрел он на воду, черно и тоскливо бурлящую в полутора шагах, на какой-то мангровый куст, приютившийся у воды, на агаву, на серые, белые, темные, ребристые и покатые камешки, на чернеющий шагах в двадцати, в воде, второй бык моста, на чернеющий воздух — здесь, под мостом, темно, лишь виднеются туманно-серебряные разводы там, вдалеке, на открытой воде, — на травы, метелки, колосья, пробившиеся сквозь камень, мокрые от ночной сырости, близости воды и извечной тени тут, под мостом, касающиеся нескладной его одежды и увлажняющие ее. Было тут тихо (лишь в стороне пилили цикады), пахло тиной и прелью, и вечным запахом близкой влаги — могучей и древней матери.
Он смотрел, прислушивался к себе, к травам, воде и ночи, и тихие думы, как бы отстаиваясь в стакане души после кипения, мути и завихрений — ночного скандала, бунта, бегства, погони, нелепой драки с солдатом, — вновь начинали прозрачно стыть, серебриться в душе.
— Ты понимаешь, Родриго, — задумчиво проговорил Боливар, глядя на черную воду, — я понимаю тебя. Я понимаю и Сантандера, и Сукре, и Мануэлиту, и Урданету, и разных Морильо — я всех понимаю.
— Ага, — озадаченно просипел Родриго, впрочем, не очень волнуясь и, наклонившись к своей ноге, ковыряя отошедшую подошву своего плетеного башмака.
— «Ага». Надо слушать, когда говорят.
— Я слушаю, Освободитель.
— Ты понимаешь, я их всех не то что знаю и понимаю, а чувствую.
— Угу.
— И в то же время сам я — другой.
— Это само собой.
— Что само собой?
— Ну, понятно, вы им не чета. Что они за птицы?
— Ты льстишь мне, но не понимаешь, о чем речь.
— Нет, я понимаю.
— Что ты понимаешь?
— Вы — другой, чем они. Это понятно. Куда им!
— Нет, ты послушай. Что это? кто-то идет к мосту?
Они подождали; бурлила вода, всплескивала рыба, поскрипывали стропила, пилили там, в стороне, цикады.
— Да, идут.
— Помолчим.
На минуту он испытал нестерпимый стыд, что он сидит под мостом, ведет разговор с тупым денщиком и вот — замолкает, когда подходит кто-то. Он, президент Боливар. Он знал, что сейчас в душе — устало и тихо; но что после, после — если он останется жив — стыд разрастется ветвистой и ноющей опухолью. Он — человек испанской крови, военный; он — президент, он — Освободитель Америки, он… но пока — пока в душе устало и тихо. Как только что полученная рана: надрез уже вот он, а крови, а боли нет. Будет после…
— Что ж? Выйти навстречу? — вдруг встрепенулся Боливар.
— Что вы, — сказал Родриго спокойно, не принимая всерьез этого чуть картинного порыва своего господина. Боливар и правда даже не шевельнулся при этих словах.
По мосту пошли двое горожан (два голоса), застучали копыта коров. Наверно, скоро рассвет.
— Две арробы, — это немного, — послышалась фраза. — Если три песо…
Дальнейшее было невнятно.
Они испытали странное неудобство людей, схвативших душой кусок жизни, для них не назначенный.
Те прошли, утихли грохот в тиши и трепетанье железных и деревянных сцеплений.
— Ты знаешь, у меня нет чувства, что мне сегодня конец. Я не готов к этому.
— Вот еще. В городе много верных людей, бунтовщиков скрутят. Раз они сразу не захватили вас, теперь не страшно.
— Нет, я не об этом. Сколько раз смерть глядела в лицо мне, а никогда я не чувствовал, не почувствовал до конца, что вот, сейчас я могу умереть.
Родриго, усвоив раз и навсегда, что Боливар — не его ума дело, — любые речи президента воспринимал как должное; но сейчас он впервые посмотрел на Боливара с каким-то удивлением. Какой-то он странный все-таки!
— И сегодня у меня есть чувство, что этим еще не кончится. Может, я ошибаюсь? Но даже если ждет смерть, это ничего не докажет. Я прав в своем чувстве.
— Ну да, — неуверенно подтвердил Родриго, снизу вверх глядя на Боливара, сидящего на камне.
— Кто я такой? Я все понимаю, и я ничего не могу. Мои собственные слова и действия глупы сравнительно с тем, что я ощущаю в душе. Мое понимание, свет в душе не проявляются в моей жизни. Стоит мне сказать слово или совершить поступок, как сам я вижу: нет, это другое, хотел я совсем не то.
— Но вы же не господь бог, — ляпнул Родриго.
— Гм, — покосился Боливар. — Да, это так. Но зачем же свет? знанье в душе?