Важен и Омар, укрывшись за кустом прошлогодней полыни, молча лежали рядком, положив впереди себя заряженные берданки.
Над степью вставал неясный рассвет. Громады сгрудившихся у горизонта юртообразных туч заслоняли едва пробивавшиеся сквозь их разрывы неяркие проблески мерцавшего позолотой восхода. Джигиты лежали на куче старой, прелой соломы, жадно вдыхая слабый горьковатый аромат старого куста полыни, пахнувшего простором, степью, детством.
— Как же ты будешь стрелять, Важен?— вполголоса спросил своего друга Омар.
— Не знаю, как я буду стрелять,— ответил Важен.
— А атаман говорил, что надо стрелять, если нас не станут слушаться люди. Ты это слышал, Важен?
— Я это слышал, Омар. Но я не знаю, за что стрелять нам в этих людей.
— Не знаю и я,— сказал Омар. Вздохнув, они замолчали.
А часа два спустя, когда со стороны станицы показался шумный обоз соколинцев, организованно двинувшихся на раздел войскового хлеба, вооруженные посты ермаковцев, выставленные для охраны зернохранилищ, отошли, на всякий случай, в глубь крепости и залегли за надежным прикрытием древнего земляного вала. Там они мирно и пролежали до тех пор, пока склады с провиантом не были очищены соколинцами от зерна сухой отборной пшеницы.
Поселковый атаман Афоня Крутиков, забравшись на колокольню, робко поглядывал оттуда на соколинцев и только покачивал головой, втайне довольный их смелой и бойкой работой.
В тот же вечер все ермаковцы, скликанные станичным десятником Бурей, собрались в правлении для решения судьбы соколинцев. Вопреки обыкновению, в казарме стояла натянутая тишина. Володетельные станичники сидели чинно по лавкам, хитро и испытующе поглядывая на атамана. Он был бледен. Тонкие, бескровные губы его судорожно подрагивали, а бесцветные глаза тупо, не мигая, смотрели на колеблющееся желтое пламя маленькой лампы. Нервно комкая в руках свои замшевые перчатки, Муганцев покусывал ус, настороженно прислушиваясь к разбушевавшейся за окном мартовской вьюге.
Наконец атаман, вскочив как ужаленный, сказал:
— Мера одна, господа станичники. Зачинщиков — под арест. А остальных — к лишению казачьего звания, земельных наделов и к высылке из пределов станицы. Таково мое мнение. У кого какие будут соображения на этот счет, господа старички?— спросил Муганцев ермаковцев.
— Мнения у всех одна — подписать им, варнакам, такой приговор, и баста,— сказал фон-барон Пикушкин.
— Так точно. Других мнений и быть не может,— поддакнул школьный попечитель Корней Ватутин.
— Совершенно верно. Совершенно верно, господа старички,— прозвучал сладковатый тенорок прасола Боярского.— До каких нам пор с ними вожжаться. Всю жизнь позорят станицу. Всю жизнь — в раздор с нашим обществом. Было время — терпели. Но пора и честь знать. Пора принять нам крутые меры. А мера одна. И я с ней, господин станичный атаман, вполне согласный.
— Другого разговору и быть не может,— подтвердил, солидно крякнув, владелец станичных боен Стрельников.
Тогда, выдержав небольшую паузу, Муганцев, указав властным жестом писарю на бумагу, сказал:
— Пиши.
Писарь, сбочив голову и закусив нижнюю губу, приготовился. Муганцев, став з царственную позу, полусмежив воспаленные веки, начал глухим и торжественным голосом диктовать:
— Общество выборных казаков, собравшись на свой станичный сход, единодушно решило следующее. За самочинный раздел войскового провианта, учиненный отпетыми бунтарями станицы, лишить казачьего звания и всех связанных с оным благ и льгот следующих нижеуказанных казаков, кои спокон веку сеяли в нашей станице разлад и междоусобицу, кои, знаясь с кочевой ордой да с пришлыми из России переселенцами последней руки, сами слыли по всей Горькой линии варнаками да ухорезами, от которых не было нам житья и покоя, а казне и империи — никаких дивидендов. А учтя все оное, мы, общество выборных, потомственные казаки станицы, единодушно выносим приговор о лишении казачьего звания, земельных наделов и высылке из пределов станицы нижеперечисленных в сем приговоре жителей нашей крепости.
Помолчав и дождавшись, пока бойкий писарь закончит последнюю фразу, Муганцев стал называть имена приговоренных: