Прикрыв ладонью гитарные струны, Алексей Алексеевич, не открывая глаз, помолчал. Было похоже, что он пытался припомнить что-то или что-то решить. Затем, подняв на Федора свои чуть-чуть притуманившиеся от легкого опьянения глаза, молча и медленно стал перебирать гитарные струны.
Федор весь внутренне притих. В строгой и трогательной задумчивости негромких аккордов как будто звучал чей-то до боли знакомый, родной, приглушенный голос. И какая-то еще неуловимая для слуха Федора, но необыкновенно сердечная и теплая мелодия, то журча и позванивая, подобно степному ручью, срывалась со струн, то, неожиданно обрываясь, замирала в раздумье, а затем, присмирев, лилась уже спокойным, чистым и тихим потоком.
Не меняя позы, Федор ревниво и пристально следил за подвижными, гибкими пальцами Алексея Алексеевича, тревожившими гитарные струны, целиком отдавшись порабощающей власти этих горько волнующих звуков. А Алексей Алексеевич запел вполголоса своим не звучным, но грустным и сочным баритоном, аккомпанируя на гитаре:
На секунду умолкнув, Алексей Алексеевич выпустил из-под трепетных пальцев целую стаю глухо зарокотавших струнных звуков, и они, как стрижи, запорхали по горнице, словно отыскивая в взволнованном песней человеческом сердце надежный покой и приют.
Не спуская прищуренных глаз со стрепетовских пальцев, Федор сидел как в оцепенении, и сердце его рвалось на части от непонятной тревоги. А грудной голос Алексея Алексеевича продолжал звучать под неумолчный прибой аккордов еще задушевней, проникновенней и тише:
Седые знамена метели шумели за окнами. Пурга била во все колокола.
Алексей Алексеевич умолк. Не меняя позы, не поднимая усталых век, он, внутренне насторожившись, прислушался к свисту вьюги. Так, не двигаясь, не проронив ни слова и как будто даже не дыша, долго сидел он, притулившись спиной к простенку, не переставая при этом тревожить пальцами струны своей гитары. Слабо мерцало в хижине пламя лампы. Глухо, печально и сдержанно звучали басовые струны гитары под припевы вьюги. И Алексей Алексеевич, и Федор, невольно внимая напевам метели, думали каждый о своем.
Перед закрытыми глазами Федора стоял светлый облик Даши Немировой.
Думая о Даше, Федор видел ее такой, какой она запомнилась ему при первой их встрече в степи во время веселой майской грозы и теплого весеннего ливня. Давно это было. Очень давно. Многое забылось за эту бесприютную, скитальческую его жизнь на чужой стороне. И лишь одного не мог забыть Федор — запаха ее пробковых от загара тонких рук. Этот едва уловимый, но устойчивый, сложный запах преследовал Федора при каждом мимолетном воспоминании о Даше, при каждой мгновенной мысли о ней. Трудно было определить этот запах. Он таил в себе аромат жаркого солнца и ветра, горький привкус придорожной степной полынки и умытой весенним дождем земли.
Годы шли. Все дальше и дальше уходил в прошлое тот как будто уже неправдоподобный теперь майский вечер, когда они встретились с Дашей во время грозы в степи. Но чем дальше был теперь от Федора этот день, тем ярче было воспоминание о нем.
Метель продолжала шуметь в ночи. Чуть слышно рокотали под пальцами Алексея Алексеевича басовые струны гитары. А он, глядя на уютное пламя лампы, видел сейчас перед собой в полосе тревожно яркого света тонкую, гибкую фигуру девушки в выцветшем ситцевом платьице и узнавал и не узнавал ее. Как во сне, в полузабытьи, в полудремоте смотрел он сейчас на это мимолетное виденье, будучи не в силах понять и осмыслить того, где, когда, при каких обстоятельствах видел он прежде эту девушку и отчего так волнует его это, кажется, совершенно чужое ему, недоступное, светлое и чистое создание?! Машинально перебирая пальцами струны гитары, Алексей Алексеевич не слышал их глухого, дремотного рокота. Зато в его ушах звучала, то на мгновенье затихая, то вновь возникая, до боли знакомая мелодия тревожного и печального вальса. Было похоже, что где-то очень далеко-далеко играл духовой оркестр. Потом откуда-то, так же издалека, донесся вместе со светлым, прозрачным звуком флейты чей-то такой же светлый голос: