В сумерках, возвращаясь на бричке с пашни, Егор Павлович Бушуев заметил вдали целый хоровод костров и сказал сидевшему позади него Якову:
— Смотри-ка, никак, новоселы табор разбили.
— Видать, они…
— Давай подвернем. Не подыщем ли там работника по дешевке.
— И то дело, тятя. Подвернем, пожалуй.
И старик свернул с дороги к озеру, на берегу которого разбили табор переселенцы.
— Бог помощь!— сказал Егор Павлович, подъезжая к мужикам, сидевшим вокруг костра.
— Милости просим, господа казачки.
— Милости просим, ваше степенство,— прозвучало несколько голосов в ответ.
— Вижу, никак из Расеи?
— Оттудова.
— Дальние?
— А с разных концов. Всякие есть. Есть из-под Пензы, есть курские, есть из Рязани.
— Далеконько вы забрались…— проговорил, сочувственно вздохнув, Егор Павлович.
— Што говорить — на край света. Сами ничему не рады. Не успеешь разминуться с горем, а тут беда на пути. Вот так и крутимся по белому свету,— сказал один из новоселов, глядевший на пламя костра.
— Обманули нас. Вот какая притча,— пробасил здоровенный мужик, не совсем ласково посмотревший при этом на Егора Павловича.
— Как обманули, кто?— спросил Яков.
— А все те же самые господа начальники. Управа наша, растуды ее в пух и прах. Смутили народ, насулили, набрехали с три короба, а мы и сорвались сдуру, поплелись за тысячи верст за хорошей жизнью. Вот и приехали — хоть стой, хоть падай.
— Стало быть, много соблазну было?— спросил Егор Павлович.
— Соблазну — хоть отбавляй,— откликнулся все тот же здоровенный мужик.— И земля, говорили, в ваших краях, как масло, и травы, мол, по брюхо.
— Правильно говорили,— с живостью отозвался Егор Павлович.— Правильно. Земли в нашем краю невпроворот. Сплошной чернозем. Правильно. Не земля — масло. Пятьсот пудов одна десятина родит, ежели обработать ее руками да потом своим полить.
— Там чего другого, а поту-то у нас хватит,— прозвучал недобрый бас мужика.
И Егор Павлович, подозрительно покосившись на этого мужика, вдруг ощутил в себе приступ беспричинного озлобления к новоселу.
— А ты вот что, дядя,— сказал Егор Павлович.— Чем языком-то впустую молоть да бог знает на кого жаловаться, айда-ка лучше ко мне в работники.
Мужик, не спеша повернувшись к Егору Павловичу, присмотрелся к нему и, помешкав, спросил:
— К тебе? В работники, говоришь?
— Ну да, в работники…
— А што у тебя за работа?
— Известно — што. Сенокос подходит. Страда не за горами. Словом, дело найду.
— Да это мы понимаем. Без дела у тебя сидеть не будешь… А какая цена твоя будет?— спросил мужик, продолжая в упор смотреть на Егора Павловича.
— Цена по работе. Обыкновенная цена. Харч мой. Одежда твоя. Проробишь до покрова, три целкача накину. А может, ишо и опойковые сапоги пожертвую.
— Во как. Три целкача?! Ну, порадовал ты, брат, меня, казачок. Благодарствую,— ехидно усмехнувшись, сказал мужик, презрительно повернувшись спиной к Егору Павловичу.
— Хе. А тебе што, мало?
— По моим рукам — да. Мало.
— Вот ты какой! Любопытствую, што у тебя за руки. Небось золотые?
— Золотые. Моим рукам цены нет,— вполне серьезно и веско сказал мужик.
— Это почему ж так?
— А потому, что этими руками я из такой жилы, как ты, в один бы момент дух выжал.
— Што? Што он сказал, чалдон?!— крикнул Егор Павлович, обращаясь при этом почему-то к присмиревшему за его спиной Якову. И, суетливо заработав вожжами, старик с таким остервенением хлестнул кнутом по своим лошадям, что перепуганные кони, рванувшись вперед, едва не сбили зазевавшегося на пути мужика и понеслись что есть мочи по степной целине в сторону станицы…
Выскочив на дорогу, Егор Павлович придержал лошадей и, оглянувшись на мерцавшие позади костры переселенческого табора, сказал не то Якову, не то самому себе:
— Ну, баста. Подальше надо держаться от таких работничков… Упаси бог…
И, прикрикнув на лошадей, старик погнал в станицу. Теперь он уже не оглядывался назад и ни словом больше не обмолвился с сыном.
После приказа станичного атамана о приведении в боевую готовность казачьей сотни казаки свели своих строевых и полустроевых лошадей в общий табун и пустили их на выпас, неся поочередно наряды на пастбище. Дошла очередь дежурить по табуну и до Федора. И Федор, оседлав бойкого саврасого меринка, выехал во второй половине дня в степь.
Неторная, заросшая повиликой дорожка увела его от шумной станицы в глубь отгороженной цепью сторожевых курганов безмолвной и тихой степи. Сдерживая застоявшегося строптивого своего конька, ехал Федор не спеша, шажком. Поднявшись на гребень крутого увала, огляделся. Перед ним простиралось до самого горизонта безбрежное море ковылей, а вправо волновалось забуревшее поле ржи. Зыбкие опаловые волны катились по густым и рослым хлебам, бесследно, как в море, исчезая вдали. А на другом конце поля Федор заметил гарцевавший в хлебах конный косяк. Это были кобылицы, пущенные в отгул казаками станицы. Оставленные пастухами на попечение властного и жестокого диктатора — чистокровного производителя с ущербленным полумесяцем на вороном лбу,— кобылицы вольно и дико озоровали теперь во ржи.