— Четыреста?!
— Я, ваше благородие, не барышник. Не цыган. И не прасол. И тыщи не возьму…
— Так… Стало быть, это твое окончательное слово?— глухим подавленным голосом спросил Скуратов, пополам согнув в руках свой упругий стек.
— Так точно, ваше благородие. Я бросаться словами на ветер непривышный…
— А не передумаешь?
— Никак нет. Мы люди самостоятельные… Они замолчали.
Скуратов стоял потупясь. И Федор, не спуская с сотника своих по-азиатски сузившихся и чуть-чуть косивших от гневной решимости глаз, видел, как снова мелкая дрожь прошла по тонким, бескровным губам Скуратова, как дрожали фиолетовые его веки. Федор понял, что надо было уходить, и смело спросил:
— Разрешите ехать домой, ваше благородие? Скуратов ответил не сразу. Он помолчал, поспешно, нервным движением руки коснулся зачем-то своих висков и только потом очень глухо, вполголоса протянул:
— Ну что ж… Можешь ехать. Можешь…
Федор, браво козырнув сотнику, лихо взметнул на коня, дал ему шенкелей и тронулся прочь, не оглядываясь на Скуратова и его спутников.
Как-то под воскресенье, вернувшись с неудачной беркутиной охоты, организованной волостным управителем Альтием, пристав Аникий Касторов залил. Спьяна он продал за полцены Венедикту Павловичу Хлызову-Мальцеву своего саврасого иноходца, подарил ни с того ни с сего своему денщику Дениске старую гармошку-ливенку и тут же выгнал денщика из дому. Дениска в тот же вечер продал дарованную ему ливенку подгулявшему новоселу с одного из прилинейных отрубов, а на вырученные деньги жестоко напился в шинке у бабки Жичихи. Пропьянствовав дня три, Дениска пришел наконец в себя и, поселившись в Соколинском краю, в избе Кирьки Караулова, стал терпеливо выжидать выздоровления своего барина. Дениска знал, что пристав по окончании запоя вновь вытребует его к себе, и все начнется сначала.
Станичники при встрече с Дениской, сочувственно покачивая головами, спрашивали:
— Ну как, драбант, не выздоровели их благородие?
— Никак нет, господа станишники. Девять ден, как кобель, водку лачет,— отвечал мрачный денщик.
— Ух ты, сукин сын. Как ты смеешь не почитать начальство?!— сердились станичники.
— Черт его не почитал, пьяницу.
— Смотри, варнак. Держи язык за зубами. А то добарахлишься — век плакаться будешь.
— А я не из боязливых,— беспечно отмахиваясь от назойливых стариков, отвечал денщик.
Не впервые он слышал эти стариковские угрозы. Не впервые выгонял его вон страдавший запоями барин. И, как правило, все это завершалось благополучным возвращением драбанта на свое место, где он чистил по утрам ваксой высокие щегольские сапоги пристава, а по вечерам играл с барином в подкидного дурака и рассказывал плоские армейские анекдоты.
На десятый день беспробудного пьянства пристав начал приходить в себя. Как всегда по окончании запоя, чувствовал он себя хуже некуда. И вот утром, проснувшись от тяжелого сна, полного дурных сновидений, Касторов, еще не совсем придя в себя, увидел появившегося в дверях станичного десятника Бурю.
— Разрешите доложить, ваше благородие,— сказал, вытянувшись перед приставом в струнку, Буря.
— Что опять там такое? Докладывай.
— В крепости нарочный из войсковой управы, ваше благородие!
— Ну и что? Говори, дурак, толком…
— Так что их высокопревосходительство наместник Степного края, наказной атаман линейного Сибирского казачьего войска генерал-губернатор Сухомлинов изволили выехать со свитой на Горькую линию!— не переводя дыхания, отрапортовал Буря.
Это известие до того ошеломило пристава, что он тотчас протрезвел и, вскочив, как ужаленный, заметался по комнате в поисках парадного кителя, забыв о Буре.
— Денис! Драбант!— кричал пристав.
— Разрешите доложить, ваше благородие, что драбанта вы выгнали и его в вашем доме нету,— осмелился напомнить Касторову Буря.
— Пошел вон, дурак, и доставь мне немедля драбанта!— заорал Касторов и, наскоро натянув на себя белый парадный китель и пыльные, давно не чищенные сапоги, ринулся со всех ног к станичному правлению.
Известие о выезде на Горькую линию наместника края всполошило станицу. Казаки, побросав в степи брички, сенокосилки, полузаметанные стога и весь свой нехитрый скарб, попадали на своих лошадей и карьером слетелись в станицу. Народ, поднятый набатом, заполонил площадь. Потные, запыленные всадники — одни в седлах, другие на нерасхомутанных лошадях, только что выпряженных из конных граблей и сенокосилок,— спешно выстраивались во фронт перед станичным правлением, стараясь принять относительный боевой порядок. Площадь гудела от людского говора, от восторженных воплей казачат, примостившихся на деревьях станичного сада, от звонких, как серебряные колокольчики, девичьих голосов.