Он добежал до края последней террасы и очертя голову сиганул вниз, на дорогу, хватая ртом воздух, сияя улыбкой.
— Мистер Дарлинг,[105] — закричал он, сбившись от возбуждения на бывшую когда-то в ходу форму моего имени, от которой он, опасаясь издевок, был вынужден отказаться. — Слава богу, я вас поймал! Я хотел вам сказать, что мальчик-то вернулся! Он передумал вступать в ЭОКА, потому что выиграл стипендию: он вместо этого поедет учиться в Лондон. Вчера правительственное радио передавало имена победителей!
Он шумно восстановил дыхание и дважды перекрестился по-православному.
— Велик Господь, и пути Его воистину неисповедимы. Мальчик теперь уедет в Лондон. Ваша мама присмотрит за ним, пока он будет в Англии, если вы сами куда-нибудь уедете? В конце концов, сосед, он ведь еще совсем ребенок.
Невозможно было спокойно смотреть на это счастливое, доброе, дружеское лицо. Я вышел на дорогу, и мы выкурили по сигарете, пока он горячо рассуждал о Лондоне и том, как ему самому хотелось бы там побывать.
— Образование это все, — сказал он. — Нам его так не хватает. Теперь, может, хоть детям удастся его получить.
И мне вдруг стало стыдно за то пренебрежение, с которым у нас привыкли относиться к этим людям — бедным "кипам".
— Ну, конечно, мы за ним присмотрим, — пообещал я. Андреас пожал мне руку.
— А за дом не волнуйтесь, — сказал он, прижав руку к сердцу, — я прослежу, чтоб там всегда был порядок и чистота, и чтобы всякая вещь на своем месте. И за дочки вашей виноградом на балконе тоже пригляжу. Когда вы, сосед, на следующий год вернетесь, весь балкон у вас будет в тени.
Мы загасили сигареты, раздавив их о дорогу, и крепко пожали друг другу руки.
— И не забывайте, — сказал он напоследок — нам писать, Лоизусу, и Антемосу, и Мореходу — и пришлите нам открытки с видами той лондонской церкви — ну, той большой, с часами.
Я пообещал, что вышлю непременно.
— И помните, — крикнул он уже мне вслед, вспомнив деревенскую поговорку, которой принято выражать надежду на счастливое будущее. — Самое сладкое вино — от будущего урожая!
— Понимаете, в чем дело, — сказал таксист, который ближе к ночи довез меня до охраняемого, как крепость на осадном положении, аэропорта, — понимаете, вся беда нас, греков, в том, что на самом-то деле мы все настроены пробритански.
В тот вечер в городе уже прогремели два или три взрыва, и не приходилось сомневаться, что этим дело не ограничится. Он вел машину по безлюдным полутемным улицам мимо случайных встречных патрулей осторожно, но при этом пребывал в каком-то странном возбуждении. Пожилой, неторопливый, с совершенно седыми усами. Судя по акценту, родом он был из Пафоса.
— Что вы говорите? — почти не слушая, ответил я: а вслушивался я в подозрительные звуки окружающей нас темноты, поскольку привязанная к приборному щитку синяя бусинка (талисман от сглаза) утешала меня не очень убедительно.
— Даже Дигенис, — глубокомысленно изрек таксист, — говорят, даже он настроен пробритански.
Это был типичный греческий разговор, что вызывают головокружительное ощущение нереальности — за последние два года я выдержал их не одну сотню.
— Это именно так, — продолжил он неспешным, уверенным тоном деревенского умника, — можете мне поверить, даже Дигенис, хоть он и воюет против британцев, на самом деле их любит. Но нам все равно придется их убивать — с жалостью, даже с любовью.
Горькие лимоны
Лоренс Даррел