Она осталась от другого имени. От Мурата — моей первой любви, ещё тут на Кипре. С ним всё было иначе: не деньги и сцены, а стихи и тайные прикосновения.
На обороте:
"Всё, что цветёт, требует заботы. — М."
Буква “М” выведена с нажимом.
Я не трогал эту открытку лет двадцать. Даже не вспоминал, где она лежит. И сегодня утром — она выпала из книги, из «Улисса».
Даже не знаю, зачем я держу Джойса, ведь всё равно никогда не дочитаю.
Я присаживаюсь на корточки, потом сажусь на плитку. Спина скользит по раскалённой стене. Пиджак натягивается на плечах. Под ногами хрустит — не знаю, пыль это или песок.
Солнце медленно обходит балкон по дуге, оставляя на полу жгучие пятна. Пахнет пылью и лимонной кожурой. Один лимон валяется в траве — жёлтый, недозревший. Остальные уже сгнили, а этот упрямо держится.
Я сижу в кресле и смотрю в сад. Но вижу не его.
Я вижу спину. Его спину — в темноте, у двери.
Сумка перерезает плечо, одна половина тела тонет в тени, другая обжигает светом. Он уходит так, что каждая деталь, складка ткани — врезается в память сильнее слов.
Я — молчу.
Я не сказал «стой».
Я вообще тогда ничего не сказал. Не знал, можно ли. Нужно ли.
Или уже поздно.
Теперь — точно поздно.
— Я не могу потерять второго, — говорю я сам себе тихо.
Голос звучит ровно. Так, как учил отец: без дрожи и лишних слов. Кричать я разучился давно.
Голос отца всегда был сухим, звучал приказом даже тогда, когда он спрашивал. Щёлкнет пальцами — и ты обязан быть рядом. Ни сомнений. Ни возражений.
Я до сих пор ловлю себя на том, что вздрагиваю, услышав щелчок в ресторане или на улице. Глупо, но тело помнит быстрее, чем разум.
А теперь этот тон живёт во мне и глухо отдаётся внутри, шагами по мраморному полу его кабинета.
Я чувствую, как горло перехватывает тесный ворот. Провожу пальцами по шее.
Что-то в этот раз всё же откололось.
Открытка, лежащая на колене, соскальзывает. Я ловлю машинально её ладонью. Пальцы сжимаются слишком быстро, и край мнётся. Мелькнула мысль — написать Эмму сейчас.
Не «вернись». Не «прости».
Только одно:
Я не родился таким. Я стал. Из нужды.
Я достаю телефон. На экране висит значок — «нет сети». Здесь она то появляется, то пропадает, сбивая все сообщения в кучу. Я видел их, когда они разом вываливались на экран с опозданием в часы. И всё равно не открывал.
Даже если бы написал сейчас — он бы увидел слишком поздно.
Но всё, что приходит — всегда слишком поздно.
Только это:
Прости. Я уже однажды не позвал.
Я тогда молчал — и мне хватило на всю жизнь.
Внизу тихий порыв ветра. Лимон перекатывается в сторону забора.
И я завороженно смотрю, как он катится.
Как я тогда.
Примечание к части 📖 Как родилась эта история можно почитать тут: https://t.me/calissa_vorne/158
Буду очень рада вашим комментариям.
I. Жаркая тень
Когда тебе шестнадцать, летняя жара кажется не просто вечной — она кажется бесконечной.
Ты не дышишь — ты носишь её изо дня в день, как вторую кожу, которую нельзя скинуть.
Сначала жара бьёт снаружи — в лоб, в изгибы локтей, под лопатки, где сразу прилипает майка.
Потом она ползёт дальше: под воротник и в волосы на шее. Липкая, как чужая ладонь, от которой не отмахнёшься.
И всё — уже внутри. В языке, которому нечего сказать. В пальцах, которые сами начинают щёлкать по краю стола или гладить узор на кафеле, лишь бы напомнить себе: ты ещё живой.
В горле стоит вязкая, пыльная пустота и чувство, что проглотил сухую землю.
Потеют колени, липкие волосы липнут ко лбу. Кажется, что даже тень на стене дышит жаром. Жара забивает глаза, делает линии мира слишком резкими и близкими. Всё липнет — даже мысли.
И внутри мелькает глупое чувство: так будет всегда, и ты уже никогда не выйдешь из этой жары.
Но всё же изредка приходит ветер с моря — и он не спасает, а лишь напоминает, что где-то есть что-то новое. Что за этим забором, за отцовским кабинетом — есть мир, в котором всё по-другому.
Хочется отвернуться — но от чего? От стен? От воздуха? От самого себя?
Ты сидишь и никуда не идёшь, ожидая, чтобы что-то сдвинулось.
Хотя бы где-то.
В тот август, в шестнадцать лет, я читал учебник по экономике.
Это был не настоящий учебник, а английская брошюра, которую отец привёз из Лондона.
«Если хочешь вырасти — вырасти туда, где ценят мозг, а не фамилию.»
Он часто повторял это. Хотя сам был фамилией.
Я читал в холле, устроившись на низком диване, с которого был виден сад.
Двери за моей спиной были распахнуты — тяжёлые, деревянные, со вставками из мутного стекла. Они выходили прямо на лимонные деревья.
Сад был двухуровневый: верхняя площадка переходила в ступени из жёлтого камня, вытертого и гладкого от солнца. Между плитами кое-где пробивалась выжженная солнцем трава.
По краям — узкие клумбы с розмарином. Кусты не подстрижены, ветки спутаны, но пахли сильно: терпко, почти горько. Запах влетал в дом, цепляясь за развевающиеся от ветра занавески.
На границе второго уровня торчали два фонарных столба. Днём они были железом без толку.