Выбрать главу

Аз есмь старый ненавистник страданий и физических и моральных. И те и другие, субъективно и объективно взятые, возбуждают у меня негодование, брезгливость и даже злость. Страдание необходимо ненавидеть, лишь этим уничтожишь его. Оно унижает Человека, существо великое и трагическое. «Клячи» нередко рисуются им, как нищие — своими язвами, «клячи» очень часто путают и ломают жизнь таких «рысаков», как Ломоносов, Пушкин, Толстой и т. д. Милосердие — прекрасно, да! Но — укажите мне примеры милосердия «кляч»! А милосердием, любовью «рысаков» к людям творилось и творится в нашем мире все, что радует нас, все, чем гордимся мы.

Гуманизм в той форме, как он усвоен нами от евангелия и священного писания художников наших о русском народе, о жизни, этот гуманизм — плохая вещь, и А. А. Блок, кажется, единственный, кто чуть-чуть не понял это.

Нет, дорогой друг, мне с вами трудно согласиться. На мой взгляд, с людей страдающих надобно срывать словесные лохмотья, часто под ними объявится здоровое тело лентяя и актера, игрока на сострадание и даже — хуже того.

Мне думается, что вас, «художника», не «клячи трогают до слез», а вы волнуетесь от недостаточно понятого вами отсутствия смысла в бытии «кляч». Поймите меня — я смотрю на сию путаницу не с точки зрения социальной неразберихи, а глазами инстинкта, биологической силы, которая внушает мне вражду ко всякому страданию.

Крепко жму руку. Будьте здоровы.

А. Пешков.

ФЕДИН — ГОРЬКОМУ

Ленинград. 27.III.1926

Получил ваш портрет, дорогой Алексей Максимович, душевно благодарю вас за память! Как, однако, вы похудели, видно, здоровье ваше не очень хорошо, или чересчур много работаете? Вы никогда ничего не напишете попросту о своем самочувствии, если и упомянете о здоровье, то вскользь, между прочим. Думаю, что вы слишком переутомляете себя. Последнее время я часто видался с Валентиной Михайловной[24], она много рассказывала о вас, о вашей тамошней жизни. Говорит, что — иной раз — почту привозят к вам на извозчике, а вы аккуратнейше все прочитываете, книги и рукописи, расставляете запятые малограмотным авторам, сердитесь, но все же читаете, ночами напролет. У меня волосы стали дыбом, когда я подумал, что этакая война с рукописями и письмами тянется у вас всю жизнь! Ведь от одного этого не поздоровится! Признаться, подумал я и о себе грешном: не слишком ли много отнимаю у вас внимания? Вот даже затеял какое-то подобие спора о вещах, давно для вас решенных, и вы правы, что свели все дело «к вопросам морали». Признаю, что неудачно выразил свою мысль, потому что — конечно, — я далек от «утверждения необходимости тенденции в искусстве». В 4-й кн. «Нов[ого] мира» пойдет моя статья об искусстве, написанная 2 1/2 года назад (тогда ее не напечатали). В ней есть о «тенденции». Если это можно было заключить из моего последнего письма, — значит письмо это никуда не годно (с моей точки зрения!). Очень хорошо вы говорите в конце вашего письма о «биологической силе», которая внушает вам вражду ко всякому страданию. Я завидую такой силе, потому что не обладаю ею. И вся моя мысль о «клячах и рысаках» (ей-богу, в последний раз о «клячах»!) сводилась к тому, что я — по-видимому — биологически неспособен действенно ненавидеть страдание, но только всегда сочувствую ему. Художник же, думаю я, обращает свой взор преимущественно туда, где есть простор и почва для его «сочувствия». Вот почему я часто вижу себя в кольце: о чем ни начал бы я говорить, я говорю только о страдании.

Не писал вам долго по многим причинам. Давно уже прочел и перечитал «Дело Артамоновых», и мое впечатление об этой книге вполне отстоялось. Попробую передать вам его.

Совершенно изумительно начало романа. Илья Артамонов — старик поражает, подавляет своею жизненностью. С первых строк книги и до самой своей нелепой смерти он движется по книге, так что страшновато и сладко за ним глядеть. Замечательно вот что: когда я прочел его (это именно так), мне показалось, что я — выше ростом, что у меня очень широкие плечи, что я силен и немножко неуклюж. Я поймал себя на том, что у меня переменился голос, я помню, как заговорил с дочерью — по-новому, — со странным чувством превосходства отца. Мне стало казаться, что я напложу много детей и они будут грубоваты, я буду с удовольствием и видимой строгостью понукать ими. А жену свою я совсем по-особому в этот день похлопал по плечу. Это длилось, конечно, недолго, минуту-другую, когда я, оторвавшись от книги, вышел в соседнюю комнату, к семье. Это заражение, исходящее от Артамонова Ильи, по-моему, решает все: книгу уже нельзя не полюбить. Хорош Тихон Вялов, и совершенно неожиданно открывается — кто́ он, так что только в конце книги понимаешь всю силу этого человека. Думаю, что Вялов искуснее других героев раскрыт читателю; он все время — загадочен и кажется «хорошим человеком» неспроста, но почему — так и не знаешь; конец же подымает его на голову выше «хорошего человека», делает его героем, вся его жизнь у Артамонова, у «убийцы», становится послухом, борьбою с искушением. Образ Натальи хорош вначале, так же — Алексея (Никита от начала до конца сделан очень сильно, человек «во плоти»). К концу Алексей как будто туманнее, его превращение в либеральствующего дельца воспринимается сухо, это что-то головное. Наталья-невеста — прекрасна, первая ночь ее с Петром (и Петр в эту ночь) — взволнованная, чистая и мастерски совершенная сцена. Не знаю, была ли это ваша композиционная задача: строить первые части романа на «людях», вторую — на «деле». Это совпадает с темой (я понимаю ее так: дело, движимое вначале волею человека, постепенно ускользает из-под его влияния, начинает жить само собою, своею волей, более мощной и непреоборимой, пока — в революцию — окончательно не освобождается от человека). Но такое построение романа привело к тому, что он стал несоразмерен в частях, ибо вам пришлось во второй половине либо кратко упоминать об обстоятельствах и условиях роста «дела», либо повествовать о людях (излагать), тогда как в первой половине вы изображаете людей. Ведь то, что происходит на протяжении 90-х — 917 годов, несравненно больше количественно, чем в 60-е — 80-е годы. Основание «дела» Артамоновыми, его первые шаги заняли, примерно, лет 7, т[о] е[сть] к 70-му году «дело» уже вертелось. На изображение этого ушло полкниги, а в другую половину книги умещено 47 лет (приблизительно, конечно), причем в эти 47 лет происходит тематически самое важное: «дело» становится действующим лицом, «дело» сминает породивших его. Мне думается, этот композиционный недочет заметно повлиял на эффект конца: книга под конец схематичнее и суше. С этим обстоятельством совпадает другое. Характеры артамоновских внучат мельче и случайнее, чем — деда, отцов. Это так и должно быть, так и есть (к несчастью). Но это усугубляет разряжение конца романа.

вернуться

24

В. М. Ходасевич, художница, в 1925 году посетила Горького в Сорренто.