Счастливчик прислал мне ("То make you feel better![44]) первые финансовые отчеты. На одном из самых удачных он приписал сбоку: «За такую сумму спокойно можно годик и посидеть – разве не так?»
В начале июня – сыпь на мне совсем исчезла – началась рекламная кампания моего фильма в Италии. В конце месяца должна была состояться премьера в Риме, и газеты были полны моими фото и описаниями скандальных историй, которые я уже читал по-немецки и по-английски. Статьи были те же самые.
Ко мне явились охранявшие меня карабинеры с моими фотографиями на почтовых открытках и попросили автограф; за ними потянулись сестры и санитары. Даже несколько пациентов захотели получить мою подпись. Гуляя по парку, я должен был то и дело раскланиваться, отвечая на приветствия, звучавшие со всех сторон.
За решетчатыми воротами клиники целыми днями толпились восторженные итальянки – поклонницы кино, они тоже требовали автографов. Старшая сестра Мария Магдалина сообщила, что весь Рим обклеен громадными афишами, рекламирующими мой фильм и демонстрирующими фото. Поскольку прокат фильма обещал миллионы, рекламные отделы европейских прокатных фирм тоже не жалели затрат.
В июне наступила страшная жара. Уже несколько недель Наташа и Косташ прилагали усилия, чтобы получить разрешение на свидание со мной, но гамбургская прокуратура отклоняла все их просьбы. Мне были просто-напросто запрещены какие-либо свидания. Немецких прокуроров можно было понять. Вот я и продолжал писать Наташе ничего не говорящие письма, она отвечала мне тем же: ведь мы оба знали, что каждую написанную нами строчку читают, а может быть, и фотографируют посторонние люди.
Я сидел в своей комнате и все рассказывал и рассказывал бесшумно вращающимся магнитофонным дискам мою историю, а вернее, нашу историю, так как, хотя я все еще видел во сне Шерли и, диктуя, часто часами сжимал в руке ее крестик, все же с течением времени я больше и больше склонялся к мысли, что рассказываемое мной – в сущности, наша с Наташей история, что речь в ней шла – или, возможно, когда-нибудь пойдет – о моем и Наташином будущем. Как ни любил я когда-то Шерли, как ни потрясало мою душу любое воспоминание о ней, но теперь она все более и более четко представлялась мне лишь этапом – этапом на пути к Наташе и ко всему, что случилось и чего нельзя было изменить.
17 мая Понтевиво в первый раз подверг меня гипнозу. До 15 июня он провел еще тринадцать таких сеансов. После каждого сеанса я спал несколько часов глубоким и крепким сном без сновидений, просыпался свежим и полным сил и, не имея ни малейшего представления о том, что говорилось во время сеанса, продолжал свою исповедь. В последнее время я наговаривал ее на пленку в парке, в тени старых деревьев. Я загорел и выгляжу на десять лет моложе своего возраста.
16 и 17 июня я подвергся общему обследованию, которое заняло два полных дня. Понтевиво сам обследовал меня буквально с головы до ног – от кончиков волос до ногтей на ногах. Данные кардиограмм, реакции основного обмена, функции печени, анализы крови и прочее 18 июня были готовы.
Вечером того же дня профессор попросил меня прийти к нему в его частную квартирку, расположенную в верхнем этаже южного крыла клиники. Я поднялся на лифте.
Понтевиво принял меня в комнате, похожей на библиотеку – стены ее до самого потолка были заставлены стеллажами с книгами. Я очень удивился, увидев, что профессор курит толстую сигару (никогда за ним этого не замечал) и держит в руке стакан виски с содовой (в нем позвякивали кусочки льда). Увидел я и бар: вермут и минимум пять различных французских коньяков. Понтевиво пребывал в прекраснейшем расположении духа. Папка с моей исповедью лежала перед ним на столе.
– П.З.!
– Не понял?
– Практически здоров. Вы в полном порядке! Сердце, печень, кровообращение – все в норме. Можете жить до девяноста лет, дорогой. Не могу не поздравить самого себя с победой.
– Я тоже.
– Пить вы, разумеется, тоже можете – но с умом. Разрешите я приготовлю вам виски с содовой?
Меня охватило странное неприятное ощущение.
– Спасибо. Нет.
– Стаканчик виски!
– Правда не надо.
– Вот это да! Нынче день нашего с вами триумфа. Уверяю вас: с точки зрения органики вы опять можете пить, если будете соблюдать меру. А что вы ее будете соблюдать, об этом я позаботился за время четырнадцати наших встреч, как вы легко можете себе представить. Один-два стаканчика виски за вечер не причинят вам ни малейшего вреда. А больше вы уже пить не станете, я знаю!
– Мне хотелось бы вообще ничего не пить.
– Ну, один-то стаканчик.
– Нет.
– Не ребячьтесь! Понюхайте-ка лучше, как пахнет виски в моем стакане. Разве этот аромат может не восхитить? Уверяю вас, выпить один-два стаканчика совсем не опасно!
Неприятное ощущение усилилось. Я почувствовал даже легкую тошноту, когда вдохнул острый запах виски, который некогда так любил: эту влажную свежесть, вобравшую в тебя ароматы пустынных горных лесов, эту прозрачную чистоту, унаследованную от кристальных и бурных горных ручьев Шотландии и старинных почерневших деревянных бочек во мраке погребов… этот запах, который я некогда так любил. Теперь он внушал мне отвращение.
– Он мне отвратителен, – сказал я.
– Мистер Джордан, это просто смешно.
– Что ж, очень жаль.
– Так вы не выпьете со мной?
– Не могу.
– Что значит «не можете»?
– Что-то во мне… я не притворяюсь… Что-то во мне противится, восстает… Право слово, не могу! – крикнул я.
Одновременно с этим криком открылась какая-то дверь. Вошли два самых рослых санитара клиники. Лица у них были сосредоточенные, и оба смотрели только на Понтевиво.
Он кивнул.
После этого один санитар в мгновение ока обхватил меня сзади и прижал к себе.
– А вы зажмите ему нос, – бросил профессор, торопливо наливая стакан виски без содовой. Второй санитар зажал мне пальцами нос, так что мне пришлось открыть рот, чтобы не задохнуться.
– Ну, один глоточек, – сказал Понтевиво, подходя ко мне поближе.
– Нет… нет… – Я хотел отпрянуть, но санитар крепко держал меня в руках. Я рванулся вперед. Понтевиво увернулся. Стакан все приближался и приближался.
И вдруг я ощутил тот кулак внутри. Много месяцев его не было.
И вот он явился. Этот кулак. Давящий на желудок.
– Не надо… не надо…
А стакан все ближе. Еще ближе. Еще.
– Пожалуйста, профессор… я не могу… я…
– Что?
– Умираю…
Кулак у меня внутри поднимался. Давил и давил. Все выше. Уже под самым сердцем. Все шиворот-навыворот. Парадокс. Все парадокс. Раньше виски спасало мне жизнь. А теперь убивает? Я шумно дышал. Санитар сжимал меня как клещами.
– Профессор… прошу вас… пожалуйста… кулак… этот кулак…
Первая пара ребер. Вторая. Третья. Первый удар по сердцу. То ли я сошел с ума? То ли профессор?
– Держите крепче. И нос зажмите.
– Не надо… не надо…
Я жалобно скулю. Пытаюсь вывернуться. Брыкаюсь, пинаю ногами пустоту. Но стакан уже у моего рта. И виски течет мне в глотку. Хочу выплюнуть, но не могу, так как дышать тоже хочется. И пока я вдыхаю-выдыхаю, виски течет и течет мне в глотку, ко мне вовнутрь.
И страх, невыносимый страх, такой, как уже бывал у меня, нет, хуже, намного хуже, охватывает меня, пока я давлюсь, хватаю ртом воздух и при этом, словно в средневековой пыточной, глотаю все больше жидкости из стакана, все больше и больше.
А кулак тем временем добрался до сердца. И сжал его. Я оседаю мешком и проваливаюсь в багровый туман, причем ясно понимаю: это – смерть. Наконец, наконец-то она пришла.
Он таки убил меня, этот толстячок профессор, этот фантом моего разрушенного мозга, этот человек, которого нет и никогда не было, это безумное порождение безумца убило меня.
Наконец-то.
9