Выбрать главу

Или лучше, сказал он, как сын отцу?

17

«У акулы – зубы-клинья…»

Из радиоприемника машины звучала танцевальная музыка, когда я в двадцать минут одиннадцатого вновь проезжал мимо запущенного кладбища. Я слышал трубу Луи Армстронга, его хрипловатый голос: «…и торчат, как напоказ, а у Мэкки – нож, и только, да и тот укрыт от глаз…»[5]

Зонт об акульих зубах из «Трехгрошовой оперы». Уже три года входит в американский «хит-парад». Я стал насвистывать его мелодию. Инъекции Шауберга действовали все сильнее. Я ехал слишком быстро и чувствовал это на выбоинах.

А, подумаешь! Ну и что?

«I Am Feeling Like a Million». Так назывался один из моих фильмов: «Я чувствую себя на миллион». На тот миллион, что теперь был спасен. Благодаря доктору Шаубергу, которого я оставил посреди болот в его грязном бараке, склонившимся над бунзеновскими горелками, чашками Петри и химикалиями и державшим в желтых пальцах пробирки с моей кровью. Умнейший человек. И ненормальный. А мне сейчас и не нужен нормальный. Только бы он был умен. А Шауберг безусловно умен.

«…Если вдруг на Стрэнде людном тело мертвое найдешь…»

Гамбург был для меня чужим городом. И все-таки я правильно проехал через темные предместья, теперь, через пятнадцать лет после войны, все еще разрушенные, все еще усеянные развалинами домов, над которыми опять носились истребители новых немецких ВВС.

«…Знай, что ходит где-то рядом руки в брюки Мэкки-Нож».

Все светофоры давали зеленый свет, как только я к ним подъезжал. Перед отелем я сразу же нашел место для парковки. И, напевая, вышел из машины с черной сумкой в руках. В воде Альстера отражались тысячи огней. Буря пронеслась дальше, ветер улегся. Под фонарем на одном из причалов стояла парочка. Дыхание влюбленных слилось воедино и в холодном воздухе казалось облачком пара, окутавшим их головы: они целовались.

Так, напевая, я пересек улицу. Напевая, вошел в отель.

Рассыльный подскочил и взял у меня из рук сумку.

В огромном холле с его панелями красного дерева, гобеленами и коврами еще кипела оживленная жизнь. Было только без десяти одиннадцать. Один из портье как раз в эту минуту возвестил:

– Ladies and gentlemen, the bus to the airport is leaving![6]

Американцы, индийцы, японцы и негры поднялись из глубоких кресел; супружеские пары, ученые, политики, одетые по-европейски и в национальных костюмах, с зонтиками или тюрбанами, светлокожие, желтокожие, чернокожие. Я остановился и, напевая себе под нос, пропустил к выходу всех этих людей, устремившихся на аэродром, к самолетам, далеким континентам и новым станциям в их жизни, подобной существованию дождевых капель.

– Мистер Джордан!

Я обернулся.

Передо мной стояла она – доктор Наташа Петрова. Я совершенно про нее забыл.

– Я жду вас с восьми часов. – На Наташе было платье из темно-красной рогожки. На кресло за ее спиной было брошено фланелевое пальто бежевого цвета, с большим воротником. Молодая женщина казалась очень бледной и огорченной. – Сейчас без десяти одиннадцать. В одиннадцать я поставила бы в известность дирекцию отеля.

О черт. С таким трудом я нашел этого доктора Шауберга. Только что казалось, что все идет на лад. А тут…

– Вы тяжело больны. И вы обещали мне, что не встанете с постели. – Ее черные как вороново крыло волосы с пробором посередине блестели в свете переливающейся радужными цветами люстры, под которой она стояла. – Вы дали мне слово.

– Да, но мне пришлось…

– Вы нарушили свое слово.

Почему она так сердита? Почему говорит так возмущенно? Видно, она и впрямь готова была обратиться в дирекцию. Или к Косташу, моему продюсеру. Ей оставалось всего два дня до вылета. Потом она пять лет будет жить в Африке. Но в эти два дня она еще может все испортить. В ушах у меня прозвучали слова, сказанные Шаубергом: «В тот момент, когда у меня возникнет малейшее подозрение, я прекращу лечение». Что будет со мной тогда?

И я с улыбкой заявил:

– Я себя отлично чувствую, фрау доктор.

– Не верю.

– Нет, в самом деле.

– Мне хочется вас еще раз осмотреть, – возразила она и пристально вгляделась в меня долгим взглядом влажно блестевших черных глаз с поволокой.

Честное слово, я не хочу представить себя в выгодном свете. И потому не стану скрывать правды: глянув в эти неподвижные, прищуренные глаза, я испугался. И подумал: неужели мне действительно на роду написано совершать одну низость за другой?

Вы пока не поняли меня, профессор Понтевиво. Но сейчас вы поймете. Дело в том, что я уже видел раньше такие глаза. Я знал, что означает такой взгляд.

18

Когда мне было шестнадцать, я влюбился в замужнюю женщину намного старше меня. Ее муж был неудачливый режиссер, надеявшийся с моей помощью получить новый ангажемент и потому изо всех сил старавшийся оказывать мне гостеприимство, хотя, без сомнения, давно заметил, что я без ума от его жены.

Однажды утром я позвонил к ним в квартиру. Мы условились, что поедем с ним в киногородок. Никто мне не открыл. Я опять позвонил, потом стал стучать и звать. Я уже хотел было уйти, как вдруг дверь отворилась – медленно и бесшумно. На пороге стояла его жена, без макияжа, в шелковом халатике. Видно было, что она только что встала. На груди халатик был распахнут. Она молча смотрела на меня.

– Привет, – пробормотал я смущенно. К тому времени я уже целовался с девочками и ночью, на стоянках, играл с ними в «любовь» – у нас там это так называют. Но еще никогда не обладал женщиной.

– Привет, Питер, – сказала она. Глаза ее глядели на меня неотрывно.

– Мы с Джорджем условились…

– Мужу пришлось уехать на два дня. – Я чувствовал, что внутри у меня все горит огнем, пока ее влажные черные глаза с поволокой неотрывно глядят на меня. Она смотрела мне прямо в лицо.

– Вы одна, Констанс?

– Совершенно одна.

Кровь бросилась мне в голову. Она стояла, лениво прислонясь к косяку, приоткрыв рот и слегка выставив вперед нижнюю часть тела. Она не улыбалась. Не сказала больше ни слова. Только смотрела на меня. Я шагнул к ней. Она скользнула в глубь квартиры. Щелкнув замком, дверь за мной захлопнулась. Она была еще теплая после сна. Я неловко поцеловал ее. Она взяла меня за руку и молча повела в спальню. А там сбросила с себя халатик. Потом легла на двуспальную кровать. И ее влажные глаза, полуприкрытые веками, сказали: иди ко мне.

Еще несколько раз в моей жизни случалось, что женщины смотрели на меня таким взглядом: на вечеринках, как-то раз в игорном доме в Лас-Вегасе, другой раз на корабле. И всегда это был тот же самый взгляд. И за ним всегда следовало то же самое. И тут, в ночь на 28 октября, в холле гамбургского отеля, так же смотрела на меня Наташа Петрова.

Мы встретились впервые утром того дня. Наташа казалась холодной и трезвой женщиной. Мне бы следовало отмахнуться от нее. Но все же… Все же она как-никак ждала меня почти три часа. Разве это было нормально? Разве врач испытывает такой интерес к почти совсем незнакомому пациенту? И разве такой интерес не может испытывать лишь женщина к мужчине? И все же… И все же то, что я подумал, было бессмысленно и невозможно. Тем не менее я спросил себя: что бессмысленно и что невозможно между мужчиной и женщиной?

Ибо Наташа Петрова смотрела на меня так, как смотрела та жена неудачливого режиссера, когда мне было шестнадцать, та первая женщина в моей жизни. Точно таким же взглядом смотрела на меня эта русская. А я, при всей своей самоуверенности, при всей своей наглости, перепугался: неужели мне действительно на роду написано совершать одну низость за другой?

19

«Никто не может быть ни на йоту лучше, чем он есть». Эту фразу я вычитал много лет назад у Сомерсета Моэма, моего любимого писателя. Только сейчас, дойдя до этого места в моем повествовании, я вспомнил эти слова. Они могут быть эпиграфом к следующему отрезку моего рассказа, в сущности – ко всей моей жизни.

вернуться

5

Перевод С. Апта.

вернуться

6

Дамы и господа, автобус в аэропорт отъезжает! (англ.).