Выбрать главу

- Куда ушли?

- Не знаю.

- Иди узнай, потом придешь скажешь.

- Да никто не знает. Нету роботов, исчезли.

- Неудивительно при таком председателе, - проворчал Обнорский.

- Черт знает что! - в свою очередь, раздраженно сказал Колонтаев и начал одеваться.

Но в этот день ни он, ни Обнорский, да и никто другой глубоко не обеспокоились исчезновением роботов, решили: как ушли, так и придут. Только Ермаков сразу подумал, что это неспроста. Коллективное бегство роботов походило на сговор или даже на бунт. Он высказал эту свою мысль, но опять-таки никого не встревожил. Быстрые на словотворчество поэты вроде бы даже обрадовались, тут же придумав веселую формулу <восстание робов>. Формулу эту повторяли так и этак, перекладывали на стихи: никто не понимал масштабов несчастья, обрушившегося на Город искусств.

В тот день эстеты много шутили по поводу вынужденной своей робинзонады, ели то, что было впрок заготовлено роботами, по требованию Обнорского переизбрали председателя. Им стал первый почитатель светомузыкальных композиций <первого гения вселенной>, тоже композитор и поэт Борис Каменский.

А Ермаков и легкий на подъем Леня отправились искать роботов. Они обошли замок и сразу же наткнулись на следы, ясно видные на щебеночной тропе. Роботы шли, как видно, в затылок друг другу, может быть, даже держась друг за друга, поскольку двигались след в след, колея в колею. Миновав живописную, поросшую редким лесом долину, след снова повел в гору. Сюда никто из поселенцев еще не забирался, и Ермаков остановился полюбоваться окрестностями. Замок на вершине дальней горы выделялся зубчатым гребнем на фоне, как всегда, белесого неба. Внизу зеркально блестели речка и озеро у запруды. В долине можно было разглядеть кое-где пасущихся единорогов - миролюбивых местных животных, похожих на земных оленей.

- Может, роботы решили найти для нас другие, более живописные места? - предположил Леня.

- Не похоже. Для этого они могли воспользоваться другими, менее жестокими средствами.

- Жестокими?

- Да, Леня, ты даже не представляешь, чем все это грозит. И никто, кажется, не представляет. Даже председатель не пошел с нами, даже он не понимает, что завтра-послезавтра поэтам и композиторам придется оторваться от своих грез, чтобы не умереть с голоду. Ведь никто из нас не умеет добывать себе пищу, даже готовить уже добытое.

- А вы их научите. Вы же все умеете.

- Все уметь невозможно, Леня. И мне тоже предстоит многому учиться...

Он сам ужаснулся перспективе, вдруг открывшейся ему. Если роботов не удастся найти и вернуть, то поселенцам предстоит пересмотреть свои воззрения и значительную часть времени посвятить добыванию хлеба насущного. А это стресс, который кое-кому не удастся перенести. Конечно, Земля не оставит в беде, пришлет новых роботов, но сколько на это понадобится времени!

И вдруг они увидели неподалеку огненный шар. Небольшой, размером с голову, он приплясывал на тропе как раз в той стороне, куда им надо было идти. Они направились к нему, чтобы поближе рассмотреть это чудо местной природы, но шар не подпустил их близко, покатился, запрыгал по камням, все время держась на почтительном расстоянии. Наверху, когда они забрались совсем уж высоко в горы, шар вдруг подпрыгнул и исчез за поворотом скалы. Застучали, посыпались камни, то ли крик, то ли стон разнесся в воздухе, заставив сжаться сердце, и где-то далеко-далеко что-то ухнуло, разорвалось. Минуту в горах металось эхо, и все стихло.

Ермаков велел Лене поотстать, а сам медленно пошел вперед. И только потому, что шел осторожно, он своевременно заметил обрыв. Будто обрубленная, скала обрывалась в пропасть. Он лег на камень, подполз к краю и увидел то, от чего у него захолодело сердце: внизу, разбросанные по камням, изломанные и ужасные в своей изломанности, темнели разбитые тела. Стало ясно, что роботы шли ночью, повинуясь какой-то своей потребности, и не заметили пропасти.

Целый день они осматривали останки роботов, пытаясь вернуть к жизни хоть одного. Все было напрасно: высота падения была слишком большой, а скалы слишком острые - от иных роботов ничего нельзя было взять и на запчасти. Даже блоки управления, упрятанные в крепчайшие пластиковые панцири, и те в большинстве были разбиты вдребезги, словно их специально кто-то ломал и корежил.

Здесь же и заночевали, в прогретой солнцем нише под скалой. На этой удивительной планете можно было не опасаться ни ночных холодов - таким теплым был климат, ни хищных зверей, поскольку они отсутствовали. Однако Ермаков не стал испытывать судьбу, разжег костер, чем привел Леню в неописуемый восторг. Как дикарь, никогда не видевший открытого огня, Леня безбоязненно тянул к нему руки, обжигался, кашлял в дыму, но не отходил.

- Теперь мы будем жить как первобытные люди, - радовался он.

- Ты считаешь, это хорошо?

- А чего? Сами себе хозяева - что хотим, то и делаем.

- Что же именно? - удивился Ермаков такому неожиданному повороту мысли.

- А все.

- Разве роботы тебе мешали?

- Не мешали, но... - поморщился Леня. - Я не знаю...

- Боюсь, что теперь действительно все придется делать самим. Но ведь тогда не останется времени для создания произведений искусства.

- Останется, - уверенно заявил Леня. И добавил, подумав: - Может, даже и лучше будет.

Леня еще не понимал, что хотел выразить. Но обостренным чутьем подростка он чувствовал то главное, о чем Ермаков в последнее время задумывался все чаще. Эстеты говорили, что он не понимает искусства, но Ермаков был уверен в обратном. Конечно, ему было не под силу изощренным и красивым слогом выразить многогранность светомузыкальной гаммы, не мог он вызывать в себе состояние экстаза, когда смотрел на объемные картины. Но он осмеливался задавать вопрос, который, как видно, и в голову никому не приходил: зачем эти восторги и экстазы? <Искусство будит высокие порывы, развивает воображение и этим повышает творческий потенциал человека, говорил Обнорский. - Высокое искусство - родной брат науки, а наука основная производительная сила общества, она может...> Дальше в этой тираде Обнорского обычно шло долгое перечисление того, что может наука. Получалось более чем убедительно, и Ермаков, слыша это, не раз ругал себя бездарью и неучем, и надолго запирался в своем углу, и отходил сердцем среди послушных его рукам материалов и предметов.

Но однажды до него дошло, что наука, о которой говорит Обнорский, делающая все для человека, вроде как стремится подменить собой человека. <Можно многое знать и ничего не уметь. Человек велик не столько знаниями, сколько умением все делать> - вот смысл антитезы, сформулированной Ермаковым. Антитезы, о которой он никому не говорил, чтобы не вызвать очередного каскада насмешек. Ему казалось странным и ненужным добывание эмоций из ничего и ни для чего, как это делали эстеты. <Для землян, - не раз слышал он утверждения, - для всей космической культуры>. Но Ермакову не верилось, что отвлеченно-эстетические упражнения на далекой планете могут кому-то понадобиться на Земле. Тут, по мнению Ермакова, был какой-то самообман, заблуждение.

И еще в последнее время все чаще думалось ему о глубокой истории земной культуры, ее первоисточниках. Тысячелетия культуре предшествовал труд. Он, собственно, и был культурой. Недаром же говорили: культура земледелия, культура животноводства. Народ, умевший лучше пахать и сеять, считался народом более высокой культуры. И все, что бы ни делал человек, рисовал узоры на глиняных горшках, ткал красочные орнаменты, пел песни или создавал сложные обряды - все это было нужно для дела. Человек труда создавал культуру, и только он. А потом понятие <культура> почему-то оторвалось от труда. Появились люди, занимающиеся только культурой... Может быть, с того времени и начался трагический разрыв единой ткани жизни. Люди, занимающиеся исключительно культурой, стали навязывать людям труда свои взгляды на труд и отдых, на добро и зло, на любовь и ненависть. Простой труд, когда человек многое мог делать своими руками, обесценивался. Появилась мечта свалить его на плечи роботов. Но можно ли, нужно ли было лишать человека способности и желания быть творцом?

Вырастил хлеб - ты творец, сотворил из ничего нечто.

Сшил сапоги - ты творец, создал из ничего нечто.