− Брось, Юстина. Я не собираюсь здесь селиться. Что я, враг самому себе?
− Почему ты так говоришь?
− Ты что, не успела узнать мою маму? Она же будет возить мне на работу куриный бульон, проверять, надел ли я шарф и носки, и рассказывать всем соседкам про мои успехи. Я этого не вынесу.
Я опустила голову. Хоть бы обо мне кто-нибудь заботился. Но Розмари далеко, в Миссисиппи.
− Есть еще и другой вариант. Выходи за меня замуж.
− А? Что?
− Замуж, говорю, за меня выходи. Нравишься ты мне. Я мечтал о такой, как ты, на этих чертовых островах, в грязи, в крови. Я… понимаю, что тебе пришлось очень тяжело. Нет, не так. Я понимаю, что есть последствия. Я согласен их терпеть, лишь бы быть с тобой.
− Мне нельзя замуж. Я любить не умею. Вернее, разучилась.
− Научишься заново. Пока человек жив, ему всегда можно помочь.
Миссис Коэн в восторг не пришла. Она справедливо считала, что ее сын, красавец с престижной профессией, героическим военным прошлым и кучей медалей, может по нынешнему времени рассчитывать на большее, чем изжеванный концлагерями огрызок вроде меня. Но Даниэль укротил ее одной фразой:
− Ты бы предпочла, чтобы я привез тебе в качестве невестки японку или филиппинку?
Вот этого миссис Коэн совершенно не хотела. Она поняла, что опекать и учить жизни японку или филипинку ей было бы труднее, чем меня. Все-таки языковые и культурные различия со счетов не сбросишь.
Я сказала себе – Даниэль не хуже других, а одной плохо. Он не маменькин сынок, он не вчера родился. Японцы потопили под ним два корабля, он принимал участие в атаке на Гвадалканал, он ставил на ноги обессиленных в плену людей – американцев, австралийцев, филипинцев. Если кто-то и поймет меня, то это он. Я постараюсь быть ему хорошей женой, честно постараюсь.
В 1950-м у нас родился сын Дэвид, названный в честь умершего деда, а в 1952-м – дочь Шэрон, названная в честь благополучно здравствующей бабушки. Шэрон-старшая пыталась было отстранить меня от детей, но я раз и навсегда поставила ее на место, и ей осталось только ворчать. Я даже удивилась себе, откуда взялось столько сил. Я надышаться на них не могла. Я обложилась книжками по самые уши в надежде стать самой лучшей матерью на свете. Пусть они будут счастливыми и свободными, мои американские дети. Именно тогда я перестала обнажать руки даже летом, даже на пляже, где мы выгуливались всей семьей. Я ничего не буду им рассказывать. Никаких воспоминаний о детстве, никакого немецкого языка, никаких европейских штучек. Я – мать американцев и ничего больше.
В 1953-м казнили Этель Розенберг[181]. Как и у меня, у нее было двое маленьких детей. Я смотрела на ее замкнутое бесстрастное лицо на газетных фотоснимках и узнавала себя. Столько людей просили для нее помилования, дай она хоть как-то понять, что дети ей не безразличны, она была бы жива. Президент Эйзенхауэр непременно бы ее помиловал, не было в Европе никого из освобожденных, кто бы не знал, что он способен на милосердие. Но нет. У Этель Розенберг было что-то, что было для нее важнее детей, и она пошла на казнь с прямой спиной и непроницаемым лицом. Может быть, она в чем-то лучше меня. Может быть.
Даниэль знал, что делал, когда выбирал жену. Он нравился самому себе в роли покровителя одинокой и бесприютной death camp survivor. Узнав меня поближе, он понял, что я никогда не буду ревновать, требовать и скандалить, что удовольствие от постели не дается мне легко, и стал заводить любовниц. Медсестры, секретарши, коллеги-врачи, студентки. Итальянки, ирландки, славянки. Он был щедр и заботлив, да и детьми занимался не в пример больше, чем было принято у мужчин в том поколении. Ради этого можно было проигнорировать женщин, регулярно появлявшихся в нашей спальне. Тем более, что я там давно не спала.
Я взбунтовалась всего один раз. Накануне, в пятницу вечером, я отвезла детей к свекрови на выходные и вернулась в пригород утренним поездом, надеясь что Даниэль встретит меня на станции и мы поедем гулять на побережье Лонг-Бич, как договорились. Не увидев на станции его машины, я решила, что он после вчерашней тяжелой операции устал и проспал. Я зашла домой и первое, что я услышала, это были крики из спальни мощным контральто, от которого в прихожей качались подвески на люстре: