Дороги были запружены беженцами, наш автобус тащился со скоростью улитки. Наконец мы доползли до ворот авиабазы Тун Сун Хат, и после долгих препирательств нас пропустили. Беженцы цеплялись за автобусы, лезли на крышу, матери в отчаянии бились об окна, внезапно осознав, что теряют детей навсегда. Я только твердила про себя то, что мама заставила меня заучить наизусть. “Меня зовут Хонг Хан Коэн. Я родилась 1-го марта 1970-го. Моего отца зовут Дэвид Коэн, ганнери-сержант, United States Marine Corps. Его личный номер такой-то. Мою мать зовут Тхам Нгуен из Дананга”. Это был единственный способ не сойти с ума.
Я засыпала и каждый раз просыпалась в надежде, что этот кошмар закончится, а он все не кончался. В ушах стоял гул самолетных двигателей и плач нескольких сотен младенцев. Мы уже оторвались от вьетнамской земли, а вьет-конговцы продолжали обстреливать нас, транспортный самолет с красными крестами на боках. Тогда я этого не понимала, но теперь понимаю – само наше существование было для них оскорбительно, оно не укладывалось в их героическую, но до чего же примитивную картину, где каждый вьетнамец не щадя себя сопротивлялся захватчикам. Именно за это Дуонг ненавидел меня. За то, что мама любила Дэвида больше, чем его, Дуонга, отца.
Потом были аэропорты, вспышки телекамер, десятки новых лиц, спальни, где рядами стояли кровати. Мои товарищи по несчастью в основном не помнили ничего, кроме детдома, и поэтому висли на каждой женщине, которая к нам приходила. Я вежливо здоровалась и уходила в угол. Я знала, что такое мама и папа, и ни в ком больше не нуждалась, спасибо. Не помню, сколько времени прошло, но как-то раз меня вывели из-за стола и сказали: “Хонг Хан, за тобой папа приехал”. Я не жуя проглотила остаток вафли и помчалась, куда велели. Там действительно был Дэвид, но не было мамы. Вместо нее с Дэвидом пришла незнакомая пожилая женщина, похожая на главного бухгалтера военторга, где мама работала. Главного бухгалтера боялись все, не только вьетнамский персонал, но даже американцы. Она серьезно посмотрела на меня и сказала: “Тебе нужно американское имя. Тебя зовут Розмари”. Дэвид на мгновение отвернулся от нас, а потом сказал мне: “Хонг Хан, это твоя бабушка, моя мама”. Я отвернулась от нее и уткнулась Дэвиду в штанину.
Те обещания, которые Дэвид мог сдержать, он сдержал. У меня действительно была своя комната в квартире на тихой тенистой бруклинской улице. В этой комнате действительно было все, что полагается иметь американской девочке, а из окна были видны два сверкающих небоскреба Всемирного Торгового Центра. У меня был серый котенок, и каждый день я смотрела передачу “Улица Сезам”. И то время, которое Дэвид проводил в Нью-Йорке, он проводил со мной. Но его база находилась в Южной Каролине и уходить из морпехов он не собирался, потому что больше ничего не умел и был растерян перед гражданской жизнью. А мама исчезла. Не было даже писем. Я забыла вьетнамский язык. Я смотрела хронику по телевизору, разглядывала вьетнамских беженцев на перегруженных суденышках, искала знакомое лицо и не находила. В какой-то момент я поняла, что Вьет Конг, с детства бывшие для меня воплощением зла, убили мою маму. Иначе она давно была бы здесь со мной.
Бабушка заботилась обо мне, но тепла не проявляла. Главными понятиями ее жизни были порядок и чувство долга. Она считала, что если ребенок сыт, одет, имеет крышу над головой, если его записали в библиотеку и оплачивают учителя игры на фортепиано, то все обязанности выполнены. Конечно, выполнены, кто спорит. Но она не хотела отвечать на мои вопросы – как искать маму, почему меня назвали Розмари, откуда у нее на руке татуировка. Во Вьетнаме татуировки носили только нехорошие люди, и мама учила меня держаться от них подальше. Обычно бабушка носила темные блузки с длинными рукавами и ослепительно белыми воротничками и манжетами. Даже дома она не надевала халатов, считая это разгильдяйством и непорядком. Но один раз увидев эти шесть синих цифр на левом запястье, я уже не могла их забыть. Дэвид сказал, чтобы я не обращала внимания, что с бабушкой действительно случилась ужасная вещь, но это было давно, больше тридцати лет назад.
И тут в моей жизни появились три женщины, которые на много лет стали моей семьей. Это были наши соседки по лестничной клетке – миссис Регельвассер, миссис Подольски и миссис Островиц. Все три были вдовами, от всех троих дети и внуки уехали в фешенебельные пригороды и не баловали матерей и бабушек визитами. От них я впервые услышала слова “а шейне пуным” и “зисе мейделе”.[55] Бабушка готовила все сугубо диетическое, без жира и соли, а главным гарниром были зеленые стручки. Миссис Регельвассер могла нажарить сковорду картошки с гусиным шкварками, и чем больше этого я съедала, тем больше она радовалась. Миссис Подольски была спецом по chicken-soup-with-matzah-balls (прошло некоторое время, прежде чем я поняла, что это не одно слово), а миссис Островиц пекла, и ароматы из ее духовки наполняли всю нашу лестничную площадку. Они все родились в Бруклине в семьях иммигрантов из России. Бабушка, уроженка Германии, приехала в Америку уже после войны. Соседки крепко дружили, а бабушку побаивались, считая ее надменной и холодной. Через какое-то время я в общем-то жила у них, а домой приходила только заниматься музыкой и спать. Бабушка знала, что я в безопасности, а все остальное ее устраивало. Живое существо, особенно ребенок, имеет фатальную склонность к нарушению порядка, а порядок бабушке был дороже всего остального.