− Зачем ты это сделал, Стамблер?
− Я не хотел оставлять работу не законченной, мефакед. Я не выношу беспорядка.
− Ты это своим дружкам-поселенцам скажи. После них всегда то помойка, то пепелище.
− Поселенцы иногда бывают не правы. Они такие же люди, как все. Но дело, которое они делают, святое и правильное.
− Чем ты на гражданке занимаешься, такой умный?
− Десятник на стойке.
− И ты на стройке выучил английский так, что на тебя раз, два, три… восемь жалоб от международных наблюдателей?
− Мефакед, они вам самому не надоели?
Он усмехнулся, не сдержался.
− Ладно, оставим наблюдателей. Объясни мне, что это за братание с поселенцами. Хорошо, я понимаю, у тебя шуры-муры с кем-то из их дочерей, но ты приехал сюда служить, а не устраивать свои личные дела.
− Виноват, мефакед.
− В чем виноват?
− В том, что плохо стреляю. Если бы я стрелял хорошо, то этот тип уже не был бы моей проблемой, а я, соответственно, не создавал бы проблем вам.
Самого главного я ему не сказал. Человек, который с трех до шестнадцати лет провел в йешиве, читая мелкий шрифт при плохом освещении, по определению не может хорошо стрелять. Можно сбросить вес, накачать мышцы, сменить осанку. Но глаза не вернешь.
Полковник хмыкнул:
− Это ты мне так деликатно напоминаешь, что ты совершил подвиг и задержал террориста? Думаешь, я сам не понимаю, что тебя надо награждать, а не наказывать?
− Меня не надо награждать. Пока он не сдох, моя работа не сделана.
− Если бы моя работа была такой же простой, как твоя. Но, к сожалению, это не так. Если я не отчитаюсь о расследовании и наказании, то отчет будут требовать у начальника округа, а за дело возмется военная прокуратура. Там другие сроки. Поэтому я накажу тебя в административном порядке сам. Понижение в звании до рядового и две недели тюрьмы. Как твоя нога?
− Болит.
− Очень хорошо. Будешь отбывать срок в тюремной больнице. Там режим полегче и там тебя таки будут лечить. Это вообще безобразие, что ты с таким ранением тут ковылял. Иди.
Я уже открывал дверь, когда услышал:
− Стамблер!
− Да, мефакед.
− Не забудь позвонить домой. В тюрьме у тебя телефона не будет.
Уходить с базы мне было запрещено, теперь я официально числился арестованным. Тель Румейда готовилась к субботе, а я сидел у входа на базу, безоружный, со следами от свежеспоротых капральских полосок на рукавах. Ждал наряд военной полиции, который должен был меня забрать. С одной стороны, я хотел попрощаться с Ури и Хиллари. С другой стороны, мне было неудобно мешать им готовиться к субботе и лишний раз напоминать о своих неприятностях. С третьей стороны, я боялся, что их соседи превратят мои проводы в политическую демонстрацию. Конечно, это честь, когда люди такого калибра признали тебя за своего и проявляют с тобой солидарность. Но командир тоже отнесся ко мне по-человечески, и я не хотел его подводить. Как всегда, на небесах все решили, не спрашивая у меня. Несколько человек увидели меня по дороге с работы и сами обо всем догадались. Люди все приходили и приходили к воротам базы. Собралась небольшая толпа и начались крики.
− Позор!
− Вы не дали ему исполнить свой долг, и его же за это наказываете!
− Это иностранцы ему пакостят!
− Пусть командующий сам к нам выйдет!
− Он защищал наши семьи!
Вдруг из задних рядов раздался сердитый звонкий крик:
− Да пропустите же нас!
Хиллари. Ни с кем не спутаешь.
Люди сзади оглянулись и толпа мгновенно расступилась. При всех моих дружеских чувствах к Хиллари и восхищении ее хуцпой[98], я сразу понял, что дело не в ней. По образовавшемуся проходу прямо ко мне шла очень пожилая женщина в голубом тюрбане под цвет глаз, несмотря на возраст, чистых и ярких. И лицо человека всю жизнь делавшего только добро, согревавшего окружающих своей любовью. К восьмидесяти годам все, что человек из себя представляет, написано у него на лице. Люди кругом благоговейно зашептались. Теперь я понял, кто это. Живая хевронская легенда, несшая на руках своего умершего младенца по темной дороге из Кирьят-Арбы[99]. Я вцепился пальцами в прутья решетки и смотрел на нее. Я же тут ни одного террориста не ликвидировал, так чтобы навсегда. За что мне эта честь?
− Не расстраивайся, Шрага, – сказала она ласково, совсем по-матерински. – Знай, что мы будем рады, если Хеврон станет твоим домом. Ты один из нас, ты это доказал. Мы все пришли проводить и поддержать тебя. Передай своей матери коль а-кавод[100] от всех нас.
У меня мало того, что отшибло мозги, так еще и пропал голос, как всегда от сильного волнения. Я только и мог, что голову перед ней склонить.
99
Речь идет о Саре Нахшон. В середине семидесятых у нее умер маленький сын, и она пошла хоронить его на старинном еврейском кладбище в Хевроне. В то время проход евреям в Хеврон был закрыт, но у солдат не хватило духу ей помешать.