− Молодой человек, вы ошиблись дверью.
− Вы доктор Вайнштейн. Я не ошибся дверью. Вы хотели видеть кого-то из семьи Нотэ Стамблера. Вот документы.
Врач внимательно посмотрел на меня.
− Ну что ж, приятно иметь дело с нормальным человеком, а не с каким-нибудь мракобесом.
− Что вы можете мне сказать?
− Ничего хорошего, молодой человек, я вам сказать не могу. Ваш брат подвергся сексуальному насилию в извращенной форме. В физическом плане ему не нанесено перманентного вреда, все, что там сейчас поранено, заживет, на детях все заживает быстро. Но душевное состояние вашего брата внушает мне серьезные опасения. Вам нужен квалифицированный психолог. Вот направление. Копию моего отчета получите в регистратуре. Мой вам совет – не оставляйте вашего брата одного на долгое время.
Что он мог сказать мне, чего я уже не знал. Но теперь у нас есть документ, с которым можно идти в полицию. Я не строил иллюзий и понимал, что уговорить Нотэ пожаловаться “сионистским” властям будет практически невозможно. Мы все выросли на детской книжке, где дедушка объяснял маленькому Янкеле, что сионисты помогали нацистам убивать благочестивых евреев, чтобы выстроить свое безбожное государство на их костях. О том, что многие адморы[109] спаслись с помощью тех самых сионистов, оставив своих хасидов погибать, книжка, разумеется, умалчивала. Всю жизнь Нотэ учили ненавидеть всех евреев, кто не в нашей общине, и не доверять им. В его глазах я был уже сильно запятнан тем, что жил как хилони, и тем, как я с ним обошелся. Пришлось подключить к делу Бину.
− Я постараюсь. Но ты сознаешь, чем это для всех нас кончится? Тебя, меня и Нотэ выгонят из общины, а младшие лишатся даже надежды на хоть сколько-нибудь приличный шидух.
− А ты хочешь уйти из общины?
− Я – да. Если за право остаться здесь я должна стоять и смотреть, как проливают кровь брата моего, то я не хочу платить такую цену. Соблюдать заповеди можно и в Бней-Браке, и в Цфате.
И в Хевроне, подумал я.
– И потом… я хочу, чтобы мой будущий муж был похож на тебя, но в нашей общине таких нет.
− В армии такие и в сто раз лучше косяками ходят. Пойдешь служить – убедишься сама. А младшие еще скажут нам спасибо, что мы вытащили их из этого гетто.
Ее улыбка, светлая и неповторимая. Одна из моих драгоценностей, с трудом завоеванная. Когда я два года назад вернулся со срочной службы, она вообще не улыбалась.
− Ты как всегда все за всех решил.
− Но должен же кто-то за вас решать, пока вы сами не научитесь. Но главное ты уже решила без меня.
Хоть одна крупица радости. Она не хочет здесь оставаться. Она мне поможет.
Мы с Нотэ сидели в приемной полиции и ждали Розмари Коэн. Когда она появилась, Нотэ повернулся ко мне и спросил на идиш:
− Это что еще за шикса?
− Молодой человек, ведите себя прилично, – ответила Розмари, что самое интересное, на идиш. Выговор у нее был странноватый, как у чернобыльских или скверских хасидов, но понять было можно. У Нотэ округлились от удивления глаза и, встретившись с моими, налились страхом. Он не раз наблюдал мою реакцию на хамство в отношении Бины и Риши. Я тоже немало удивился, но сейчас было не до этого. Я встал за стулом Нотэ, положил руку ему на плечо и ответил на иврите, глядя Розмари в глаза:
− Он обязательно будет вести себя прилично. Я прошу вас извинить его. И также прошу вас вспомнить, что он жертва преступления и сконцентрироваться именно на этом.
Розмари выдержала удар.
− Хорошо. Я слушаю вас.
Нотэ тихо и монотонно рассказывал, Розмари задавала ему уточняющие вопросы. Каждый раз, когда слова застревали у него в горле, я напоминал ему, что мне не противно до него дотрагиваться. С каждой отвратительной подробностью росла моя убежденность, что мы правильно сделали, что пришли сюда. Если этот урод не будет наказан, Нотэ уж точно не сможет жить дальше. И тот мальчик, которого сейчас “готовят к бар мицве”. Может быть, его еще можно спасти.