В конце вечера, когда «шикарная публика» разъехалась, эмигранты, которые тосковали по родине, собирались группами, начинали петь сначала революционные, а потом и просто русские народные песни.
На этом вечере я впервые снова встретила Кудрявцева[234], который был моим первым проводником по Парижу. В том же потертом костюме, в высоких сапогах, он сидел за столиком с несколькими эсеровского вида мужчинами и пил, и пел. Он поздоровался со мной: «Видите, я вам сказал, что мы еще встретимся: в Париже все встречаются».
После вечера у Виталия начался какой-то необыкновенный подъем настроения, он стал каким-то возбужденным и при любой возможности читал нам свои стихи. Мы с Наташей слушали их с интересом, так как они действительно были лиричны, хотя в них попадались грубые ошибки против грамматики, рифмовки и размера. Как раз в это время Герман Данаев перестал бывать в нашей компании, — говорили, что он влюблен в ту студентку, которая играла роль Оль-Оль[235], и бывает только у нее и у своей сестры Веры, где наш Виталий встречал его, — он тоже часто бывал там.
Мы стали замечать, что Виталий очень плохо выглядит, сильно похудел, стал раздражительным и даже неохотно поет свои любимые песни. Я подозревала, что у него плохи денежные дела, и моя хозяйка подтвердила, что он давно не платит ей, ссылаясь на то, что не получал денег из России. Я знала, что он ищет работу и даже пробовал наниматься временным грузчиком на центральном рынке. Его единственный синий костюм, который он старался содержать в чистоте, заметно пообносился, и он даже перестал носить галстук.
Мне было трудно уделять ему много внимания, так как подошло время экзаменов и нужно было спешить повторять все, что я пропустила. А тут еще Наташа получила приглашение вернуться в Петербург. Зачем ей надо было возвращаться, я не знаю, это она держала в тайне. Как бы то ни было, она уехала, и только через некоторое время я узнала, что она уже в Лондоне, уехала туда со своим женихом, талантливым молодым экономистом[236], который получил там работу в отделении Русско-Азиатского банка. Всю жизнь мы с ней переписывались, хотя и с большими перерывами, и знали все друг о друге.
Для Виталия отъезд Наташи был очень тягостен. Он пытался в качестве постоянного соседа заходить ко мне каждый вечер, читать мне свои стихи, но большое количество средних стихов всегда приводило меня в дурное настроение, а иногда и в ярость.
Виталий был не единственным, читавшим мне свои стихи. Другой наш сосед, тоже русский эмигрант, постоянно являлся в мою комнату с тетрадкой стихов[237]. Поэтому я предложила обоим поэтам встречаться в своих комнатах, а мне дать возможность готовиться к моим экзаменам.
К сожалению, я провалилась на экзамене по химии; «провалила химию», как мы тогда говорили. Мне предложили пересдать через месяц или отложить экзамен на осень. Но отложить на месяц означало не поехать домой, в Россию, или, во всяком случае, сократить каникулы. Я решила уехать, как только будет возможно, и вернуться в августе, а дома готовиться к экзамену.
За несколько дней до моего отъезда мадам Обино, хозяйка наших меблированных комнат, с криком вбежала ко мне, сказав, что не может достучаться до Виталия. Ключа от комнаты он не оставил, и она уже два дня не убирает комнату. Я спросила, не подойдет ли мой ключ, но оказалось, что ключи все разные, и вообще этот съемщик уже давно не платит за квартиру и, должно быть, тайком переехал куда-нибудь, чтобы не платить. На ее крик собрались другие жильцы, и мы стали уверять, что Виталий непременно вернется, что он должен получить деньги из России и тогда расплатится с ней. Но мадам Обино уже твердо решила обратиться к полиции, и действительно через некоторое время пришли два ажана, осмотрели дверь комнаты и заявили, что ключ торчит в замочной скважине изнутри.
«Значит, он дома и не отзывается! Негодяй! — сказала наша хозяйка. — Сейчас я отворю!» Она побежала в кладовку и принесла оттуда топор, сама всунула лезвие в щель и надавила. Дверь отворилась, она первая вбежала в комнату и громко, раздирающим голосом закричала: «Господи! Господи! Он повесился!»
Все, кто толпился перед дверью, вошли в комнату, поднялся невообразимый шум, ажаны стали снимать тело с петли и укладывать его на кровать. «Он мертв уже два дня», — сказал один из них.
Наша партийная организация взяла на себя организацию похорон и расходы по ним. После Виталия не осталось ни одного су, его кошелек был пуст и его чемоданы тоже. В комнате из его вещей не было ничего: у него имелся тот синий костюм, в котором он и ушел из жизни, да на этажерке несколько книг из Тургеневской библиотеки или взятых у товарищей для прочтения. Клеенчатая тетрадка со стихами, переписанными его крупным уверенным почерком, без помарок. На столе нашли письмо к жене в один из волжских городов, — мы даже не знали, что у него есть жена, учительница, и маленькая дочь. Письмо не было запечатано, он написал в нем, что жить незачем, не для чего[238].
234
Здесь Полонская на полях сделала следующее примечание: «Кудрявцев (Мирский) — известный эсер, в 1920-х годах служил в Наркомпросе».
238
Рассказывая о тяготах эмигрантской жизни в 12-й главе первой книги «Люди, годы, жизнь», Илья Эренбург вспомнил и начало 1909 г.: «Повесился Виталий. Говорили, что он запутался, залез в долги, выдавал чужие стихи за свои; мне он часто говорил, что ему „тошно“ в Париже».