«Музыки, музыки прежде всего!» — требовал он вслед за Верленом[387].
Он давал нам упражнения на разные стихотворные размеры, правил вместе с нами стихи, уже прошедшие через его собственный редакторский карандаш, и показывал, как незаметно улучшается вся ткань стихотворения и как оно вдруг начинает сиять от прикосновения умелой руки мастера. Он научил нас, окончив стихотворение, вычеркнуть первую строфу, часто служебную и невыразительную, и показывал это на многих стихотворениях.
Своих стихов он нам никогда не читал, но мы их знали наизусть. Как-то он прочел нам стихотворение молодого поэта, застрелившегося несколько лет тому назад, Василия Комаровского:
Он стремился держать нас в курсе современной поэзии. Молодые люди из «Цеха поэтов», его ученики и последователи, приходили на его занятия и по его просьбе читали нам свои новые стихи. В те годы он затмил Брюсова, признанного главу символистов, который, отрекшись от фараонов и страстных лобзаний, стал писать головные и бледные стихи. Его лицо, бледное и высокомерное, с узкими губами и насмешливым взглядом, неизменно встает в моей памяти, когда я вспоминаю о студии «Всемирной литературы». Здесь я научилась придавать форму лирическому импульсу: Гумилев, поэт романтического империализма, был талантливым «инженером стиха».
У меня сохранилось написанное рукой Гумилева стихотворение «Заблудившийся трамвай»[389], которым мы все увлекались в те годы.
Нам казалось необычайно сильным по выразительности то место, где поэт восклицает:
В воображении вставал тот маленький домик на окраине Петербурга, где когда-то случилось происшествие, которое врезалось в память поэта:
Да, этот дом был связан с любовью, и только таким прерывающимся, задыхающимся стихом можно передать то чувство, которое возникает в памяти:
Конечно, это были не выдуманные, «идеологические» чувства, а связанные с жизнью, с историей.
Теперь я понимаю, что волновало нас в стихах Гумилева.
Но в этом же стихотворении были строки, с которыми не мог примириться тот внушенный мне с детства рационализм, от которого не так-то легко отойти:
Язык поэзии нельзя переводить на язык прозы, этому научила меня долгая работа переводчика…
Я служила врачом на частном заводе Сан-Галли, которым управлял рабочий комитет, и, как все небольшие предприятия, он влачил жалкое существование. Работали преимущественно старики, оттого что все молодые рабочие ушли на фронты Гражданской войны. Меня поражала неутомимость и выдержка этих питерских рабочих, трудившихся весь день, питаясь только мороженой картошкой. И я написала стихотворение о старике, который пришел умирать на свой завод в холодный нетопленый цех. И такая была в этом старике сила, что даже смерть подползла к нему на коленях.
Я прочла это стихотворение в студии. Гумилев его разобрал, не обращая ровно никакого внимания на чувства, которые меня волновали, — он даже посмеялся над ними. Тогда я решила никогда больше не читать ему от души написанных стихов, а показывать только то, что было хорошо сделано.
388
В.А. Комаровский, с конца 1890-х гг. живший в Царском Селе; наряду с И. Анненским оказал большое влияние на акмеистов (Гумилева, Ахматову, Мандельштама). Гумилев писал о книге В. Комаровского «Первая пристань» в «Письмах о русской поэзии»: «Все стихи с 1909 года — уже стихи мастера, хотя отнюдь не учителя». Вторая строка его стихотворения «Где лики медные Тиберия и Суллы / Напоминают мне угрюмые разгулы…», которое, кстати, Гумилев приводил в своем «письме», процитирована Полонской неточно. Как пишет хорошо знавший Комаровского С.К. Маковский (
389
Нынешнее местонахождение автографа неизвестно; цитируемый далее текст отличается от окончательной редакции.