Ты молчишь.
Твое тело
Истлело
В болотной могиле.
Где рука твоя, мама?
Я жду поворота в судьбе.
Мы у самой дороги
Тебя схоронили,
Но дороги всей жизни —
Приводят к тебе.
1946
«Привезли на кладбище. Ушли…»
Привезли на кладбище. Ушли.
Над тобой тяжелый груз земли.
Мы домой вернулись. А тебя уж нет.
Пусто. Кто нас встретит? Черен белый свет.
Щеточка, которой ты, бывало,
Чистила перед уходом шляпу…
Свежей болью сердце пронизало…
Это горе шевельнуло лапу.
Мы тебя оставили одну.
Ты боялась, ты меня просила,
Так просила: «Если я засну,
Посиди со мной». Я изменила.
Мамочка, ты помнишь, ты ко мне
Приезжала в города чужие,
И внезапно, словно в добром сне,
Пахло домом, родиной, Россией.
А потом состарилась и ты,
Стала ясной беленькой старушкой.
Ты хранила для меня мечты
Юности и зрелых лет игрушки.
Корку хлеба, странствия, нужду
Ты делила с нами до победы.
Ты ушла. Но я к тебе приду.
Подожди немного. Я приеду.
6 апреля 1946
О, как я помню этот город,
Хоть он и был тогда чужим…
И голых окон длинный морок,
И суету, и вечный дым.
Не русский снежный, лютый, лютый —
Ветрами дышащий февраль,
А почек розовую смуту
И неба голубую даль.
Весной на шиферные крыши
Спадают крупные дожди…
И девочки кричат, ты слышишь, —
— Прчекай на мне! — Подожди!
Костел и кирха близ участка.
Собор на площади большой,
Где молится сам пристав частный,
Оплот законности чужой.
И узость улочек кирпичных,
Где меж восстаньями не спят, —
Убогое твое жилище,
Текстильный пролетариат!
И фабрик дымные объятья
Меня встречали на пути,
Где даже летом в белом платье
Нельзя по улице пройти.
И как шипение вулкана,
Пред изверженьем, может быть, —
Язык, где, как это ни странно,
Запомнить — значит позабыть!
Мы все получили от века в наследство
Арийское слово, иудейское детство[690],
Картины и статуи, книги и песни
И золото мудрости тысячелетней.
И странствия…
Шельда[691], полна и светла,
К широкому морю нас утром несла,
В богатую осень богатого века…
В ту осень с тобой мы расстались навеки.
Нас жизнь разлучила — какая-то малость,
Война, или как это там называлось.
Все думали — временно, все поправимо, —
А дни проходили, одетые в дымы,
Одетые смертью и громом летучим,
Одетые в сеть ограждений колючих…
И взрыта фугасами, окопами вскопана,
Земля между нами раскрылась как пропасть
И, вздыблена, словно пустыня песками, —
Барханами трупов легла между нами.
И мы на различных остались дорогах.
Мы были так стары, мы знали так много —
И все оказалось смешно и нелепо —
Мы были так юны, мы были так слепы.
И книги… и мудрость… Все было обманом.
Не золотом, а пятаком оловянным!
Ты видел Европы кровавый закат,
И смерть твои веки закрыла,
На Майне, во Франкфурте старом, лежать
Тебе в одинокой могиле.
Я даже не слышала твоего «прости»,
Когда ты задумал из жизни уйти.
Я даже не знала, неосторожный,
Что все навсегда уже невозможно!
вернуться
По поводу первых строк редактор «Красной нови» В.В. Ермилов писал Полонской 17 февраля 1935 г.: «Ваше очень хорошее стихотворение „Другу“ мы печатаем в третьей книжке, которая уже сдается в печать. Непонятны первые строки: почему нам всем осталось от века в наследство „арийское слово, иудейское детство“? Фраза звучит в острой политической связи, как Вы понимаете, и нельзя оставлять ничего двусмысленного. Поэтому просьба: срочно пришлите другое начало — срочно, чтобы успеть в третью книжку!» Полонская исправила первую строку на: «Мы оба с тобой получили в наследство», но в книге «Года» вернулась к первоначальной версии.