Прежде чем войти в нашу компанию, Аня Теплицкая дружила с Густавой Букет, чей отец был компаньоном ее отца. У Густавы не было матери, а воспитывала ее панна Теодора Капота, умная хромоножка. Она пользовалась полным доверием отца и дочери, с которой дружила, хоть и была старше ее лет на пятнадцать.
Панна Теодора очень любила театр и постоянно смотрела все новые пьесы, которые ставились в лодзинских театрах — в немецком, где выступали с гастролями также и русские артисты, приезжающие в город, и особенно в польском, где постоянно давал спектакли варшавский театр. Она уговорила отца Густавы отпускать в театр также Гутю и брала ее с собой на все спектакли, кроме оперетты. В оперетту старик ходил сам. Но Густава, а вслед за нею Аня знали содержание всех венских оперетт, и в большую перемену мы исполняли в уборной арии из «Веселой вдовы»[89] и еще из какой-то польской оперетты, где какую-то Андзю уговаривали не огорчаться и не сердиться на то, что ее поцеловал милый, а позволить ему поцеловать ее еще разок.
Об этом я, конечно, не рассказывала маме, но уговорила ее отпустить меня с панной Теодорой, сопровождающей Гутю и Аню, в польский театр, где показывали модную тогда пьесу Жеромского «Грех». Потом я посмотрела и продолжение этой пьесы под названием «Шальная Юлька». Играла знаменитая польская актриса Каминская, и действие начиналось с того, что шальную Юльку кто-то обнимал и она взывала о помощи, вырываясь из чьих-то рук.
Маме я не рассказывала о том, что видела в театре, но она сама узнала обо всем и заявила, что больше не пустит меня в театр с панной Теодорой, а сама поведет в немецкий театр на драму Лессинга. Мама заставила меня взять у Курки разрешение пойти в театр: в наших дневниках имелось четыре бланка на год — в них Святухин и начальница, Анна Павловна Эрдман[90], должны были расписаться собственноручно. И мы с мамой посмотрели «Минну фон Барнхельм»[91].
А в другой раз мама повела меня смотреть «Волки и овцы» Островского — кажется, с Варламовым или Давыдовым. Разумеется, это было интереснее «Минны», и я сказала маме это.
Тогда мама пообещала мне:
— Когда-нибудь, быть может, посмотрим с тобой «Дон Карлоса» Шиллера.
— А когда, мама?
— Не теперь, — пояснила мне мама. — Эта пьеса не разрешена для исполнения в театре. Но ты можешь прочесть ее. У меня есть собственный Шиллер, я сама прочту его с тобой.
И действительно, мы прочли «Дон Карлоса» с мамой, возмущались коварной красавицей Эболи, восхищались благородным Дон Карлосом и его другом маркизом Поза. Помню, как мама произносила строки: «О, государь, даруйте свободу совести!» У меня проходил мороз по коже. Мама тоже была очень взволнована. Я ее еще не видела такой.
Спустя несколько дней после этого Густава Букет по совету панны Теодоры предложила мне организовать кружок по изучению астрономии. Когда я дома спросила разрешения, мама неодобрительно заметила:
— Астрономия не горит. Ты еще не читала Белинского!
Действительно, Белинского в гимназии мы не проходили.
Мама посоветовалась с кем-то и достала том Белинского, а потом попросила маму Жени и Сони Дрейцер отпустить их к нам в следующую субботу. Она привела также руководителя литературного кружка, гимназиста седьмого класса гимназии, Владека Танненбаума, высокого белокурого мальчика, застенчивого, но очень начитанного и серьезного.
Я пригласила также Раю Левину[92] и Любу Блюмину[93]. Рая тут же шепнула мне, что знает Владека, и обещала подробно о нем рассказать.
Все мы уже давно читали «Евгения Онегина» и «Капитанскую дочку», хотя по программе полагалось проходить их только в седьмом классе. Владек прочел нам вслух статью Белинского о Пушкине. Мама присутствовала при наших занятиях и внимательно слушала. Отцу она про них ничего не сказала — он, пожалуй, был бы против. Владек спросил, есть ли у нас вопросы. Вопросов не было, и тогда, обратясь к маме, Владек вежливо сказал:
— Если вы не возражаете, я в следующий раз принесу Писарева. Это будет интереснее.
Мы оживились.
В следующую субботу Владек принес Писарева и прочел нам статью о Пушкине и Белинском[94]. Мы сразу же стали возражать. Владек защищал точку зрения Писарева, убийственную для Белинского. Особенно кипятилась Люба, которая была влюблена в Онегина. Мама ничего не сказала, хотя я и видела, что она волнуется не меньше нас.
На этот раз в конце занятия Владек предложил нам прочесть «Грозу» Островского и добавил:
90
А.П. Эрдман занимала должность надзирательницы лодзинской женской гимназии, ее брат М.П. Боголепов был директором лодзинской мужской гимназии (см.: Памятная книжка Петроковской губернии на 1904 года. Петроков, 1904. С. 247), другой ее брат, Н.П. Боголепов, был министром народного просвещения.
92
О Рае Левиной Полонская рассказывала в уже цитированной повести про лодзинскую гимназию: «От Раи Левиной я узнала, что полякам не разрешают говорить в гимназии на родном языке. Только на польском уроке им разрешается читать по-польски, но учительница обязана вести преподавание на русском языке.
— Но ведь это глупо! — закричала я.
Рая посмотрела на меня с удивлением:
— Но ведь по-еврейски тоже не разрешается.
— Как это по-еврейски? По-еврейски никто не говорит.
Рая еще больше удивилась:
— Мы все говорим дома по-еврейски. А ты?
Пришлось признаться, что у нас дома не говорят по-еврейски. И мама, и отец, и брат — мы говорили только по-русски. А с мадемуазель Нико, с той по-французски. Она француженка.
Рая пожала плечами. Кажется, она не поняла, как это могло быть. Она жила у дедушки, объяснила она, дедушка работает мастером на фабрике Познанского. Рая — та приехала из Белоруссии, где осталась ее родная мать, но дедушка взял Раю к себе и воспитывает, как родную дочь. У них дома говорят только по-еврейски. Этого я тоже не могла понять.
Придя домой, я спросила маму о моих недоумениях. Конечно, не сразу, а под вечер, когда мы уселись с ней вдвоем на маленький диванчик, который стоял в спальной родителей. Папы опять не было, мадемуазель Нико укладывала спать моего братишку, а для меня с мамой настали те „особенные“ минуты, когда я говорила с ней откровенно обо всем. Я очень любила это время и знала, что и маме было приятно, когда мы сидели так, обнявшись, как две подруги, и беседовали.
Я спросила маму, почему мы евреи. Мама не удивилась моему вопросу. Тогда я спросила ее, верят ли она и папа в еврейского бога. Мама грустно улыбнулась мне и ничего не ответила.
— Мама, а почему ты и папа не крестились?
— Потому что принимать христианство ради выгоды нельзя. Это неблагородно! Когда я была молодой, старики считали, что креститься — грех, и проклинали тех евреев, которые крестились. Но мое поколение не считало грехом креститься из-за любви. Другое дело креститься из-за выгоды! Мое поколение считало это позором. — Больше я не стала расспрашивать, но в глубине сердца согласилась с мамой. Мое поколение тоже считало, что менять веру из выгоды — стыд».
93
О Любе Блюминой Полонская писала в повести про лодзинскую гимназию: «Люба Блюмина жила недалеко от меня, и мы часто возвращались вместе домой. Однажды она сказала, что зайдет ко мне вечером, у нее ко мне вопрос. Оказалось, что она хотела просить меня, не возьмусь ли я заниматься французским языком с ее сестренкой. Она рассказала дома, что я хорошо знаю французский, и ее отец решил, что я могу взять на себя урок.
— Мы не можем много платить, но папа сказал, что, может быть, ты согласишься давать урок за два рубля. Ведь такие деньги тоже не валяются на улице.
Я так была поражена этим предложением, что просила Любу поговорить с моей мамой. Больше я ничего не могла придумать! Моя мама посмеялась над этим предложением, но сказала, что может заниматься с сестренкой Любы бесплатно. Она постарается найти подходящее время, а мне пока еще нельзя учить других. Надо учиться самой!
Мы даже не сказали моему отцу о том, что мне предложили платный урок. Он бы, конечно, рассердился».