— А тебе не страшно думать о том, как этот царь и самодержец мучает людей? — строго спросила меня моя собеседница, и я промолчала. Прощаясь, она сунула мне в руку книгу Степняка-Кравчинского «Записки революционера»[100] и велела прочитать, никому не показывая. Я прочла потихоньку, а потом показала книгу маме. Мама вначале испугалась и посоветовала мне спрятать эту книгу подальше, а потом призналась, что она ее читала.
— Когда, мама?
— Давно, еще до твоего рождения. В Петербурге.
Тут уж я не отстала от мамы, пока она не рассказала мне, как ездила в Петербург по поручению своего отца, чтобы заботиться о младшей своей сестре Соне, которая тогда убежала из дома и тайно от дедушки поступила в русскую гимназию.
— Мама, сколько ей было лет?
— Четырнадцать.
— А тебе?
— Восемнадцать.
— А в каком это было году?
— В тысяча восемьсот восьмидесятом.
Я стала просить маму рассказать, как она жила в Петербурге. Мне казалось, что теперь ей скрывать от меня нечего. Ведь я уже была взрослая, четырнадцатилетняя.
Взяв маму за руку, я потянула ее в лес. Часа два мы бродили по лесным солнечным дорожкам. То останавливались, когда входили в прохладную густую тень, то ложились на мох, и мама внимательно, чтобы не запачкать платье, собирала ягоды земляники и клала их в корзиночку, которую по привычке машинально захватила из дому. Но я не давала ей прекратить рассказ, потому что она слишком часто задумывалась, и я опасалась, что могу не узнать того, что так хотела знать.
Да, в восемьсот восьмидесятом, осенью, мама приехала в Петербург и поселилась на Фонтанке в четвертом этаже у хозяйки, сдававшей комнаты студентам. Соня поступила тогда в гимназию Таганцевой[101] и поставила себе задачей окончить ее за год. Она выдержала вступительный экзамен в седьмой класс и собиралась в Париж на медицинский факультет, для чего ей нужно было предварительно получить еще русский «аттестат зрелости», то есть сдать все экзамены за восемь классов мужской классической гимназии, включая латинский язык.
В те годы в России еще не было женщин-врачей, и Соне предстояло быть одной из первых. С нею в одной комнате жили две девушки из провинции, которые учились для того, чтобы стать «повивальными бабками» — так в это время называли акушерок. А вместе с моей мамой их жило в комнате четверо девушек. Тогда же в Петербурге жили и учились несколько молодых людей, из одного города с девушками. Каждый вечер все собирались вместе, рассказывали друг другу о прочитанных новых книгах, пели песни. И какие же интересные были песни в те годы! Про солдатскую нагаечку, про то, как жандармы искали динамит под подушкой у курсистки:
У студентов было мало денег, но все они были веселые. Над царскими жандармами издевались.
На этом и закончился наш разговор с мамой в лесу. Я поняла, что папа был против таких знакомств, которые могли кончиться Шлиссельбургской крепостью.
Значит, не я одна боялась гнева папы. Мама не хотела его огорчать, потому что он выходил из себя, когда сердился, и даже был способен наговорить кучу дерзостей любому человеку. А ведь папа был на службе, и ему нельзя было ссориться с людьми. Теперь я понимала опасения мамы. Она слишком любила отца, чтобы вызывать в нем страшные приступы гнева.
Дорогая кроткая моя мама! Мне припомнилось, как отец приходил в ярость в Белостоке, когда поссорился с начальником управления, а заодно наговорил дерзостей и маминой родне. После этого дня он решил уехать куда-нибудь подальше, куда глаза глядят. Тут ему предложили работу в незнакомой ему Лодзи. И мы сразу переехали!
Теперь, живя на родине отца, в Двинске, я стала как-то лучше понимать его.
Не странно ли, что человек молод, но уже носит имя «папа» и ему неудобно ни бегать, ни играть. А наш папа любил играть в молодые игры — в горелки, в прятки. Когда мы живали на даче и он приезжал из города, то постоянно принимал участие в нашей веселой возне.
100
Книга с таким названием принадлежит не Степняку-Кравчинскому, а П.А. Кропоткину (впервые она вышла в 1902 г. в Лондоне; в ней идет речь, в частности, и о Степняке-Кравчинском).