Выбрать главу

— Карету генерала Егунова!

Молодой человек быстро обернулся, и вдруг его лицо приняло мягкое, улыбающееся выражение.

— Мое почтение, генерал! — произнес он почтительно приветливым голосом и снял шляпу перед обрюзгшей, рыхлой, одетой в генеральское пальто особой с подстриженными по-солдатски волосами, с щетинистыми, тоже подстриженными усами и с ввалившимися, словно из пропасти, грозно выглядывавшими из-под нависших бровей глазами. Тучная особа шла мелкими шагами, тяжело опираясь на толстую сучковатую палку и постукивая ею на ходу, как костылем.

— Прощайте, молодой человек, — хриплым басом произнес генерал Егунов и выставил два плоские пальца левой руки, облеченные в просторную замшевую перчатку.

Молодой человек торопливо пожал генеральские пальцы.

— А вас, кажется, уже и встречать приехали, — заметил генерал, взглянув на женщину, стоявшую около нашего героя.

— Моя матушка, — отрекомендовал последний, наклоняя голову с почтительной улыбкой.

— У вас прекрасный сын, примерный молодой человек. Берегите его, сударыня! — внушительно произнес генерал Егунов.

— Ах, покорнейше благодарю, ваше превосходительство!.. Мне так лестно, — заговорила мать молодого человека, кланяясь не только головою, но и половиною туловища.

— Хорошо, хорошо! — кивнул головой генерал и, постукивая костылем, пошел к своей карете.

Молодой человек проводил его до ее дверцы.

— Позвольте! — грубо проговорил лакей, не очень вежливо толкнув нашего путника, и перед самым его носом, с быстротой, свойственной расходившимся лакеям и половым, захлопнул дверцы генеральской кареты.

— Кто это, Леня? Из твоего начальства кто-нибудь? — спросила мать, когда сын воротился.

— Нет… за границей познакомились, — ответил сын. — Чёрт знает, что за грубые животные у нас эти лакеишки! — бормотал он про себя.

В эту минуту кто-то быстро пробежал по площадке подъезда и, звонким юношеским голосом рассказывая носильщику, куда нести багаж, неосторожно толкнул мать нашего героя.

— Извините! — промолвил суетливый незнакомец и, увидав молодого человека в профессорском пальто, крикнул ему на ходу:

— Прощайте, Обносков!

— Прощайте, — холодно и сухо произнес Обносков.

— Что это за сорванец! Летит на людей, сломя голову. Ты его знаешь, Леня? — спросила мать у Обноскова, провожая сердитыми глазами суетливого господина, за которым едва успевал шагать носильщик.

— Знаю, — процедил сквозь зубы сын, — да и вы его знаете отчасти. Это Левчинов; помните, со мной в гимназии был. Я ему давал уроки латинского языка…

— Господи! Как же не помнить! — воскликнула мать, считавшая все доходы сына и знавшая не только всех его знакомых, но даже их истории и истории их родственников, как ближайших, так и самых отдаленных.

— Теперь и лицо-то его вспомнила, — продолжала Обноскова. — Щеки лопнуть хотят, от великих занятий, должно быть!.. Слышишь, как гогочет! С жиру, верно, постоять на месте не может… Ведь вот знает меня, знает, а хоть бы подошел, хоть бы поклонился.

— Ветер в голове ходит, так ему ни до кого и нет дела, — заметил сын; он уже начинал, по обыкновению, сердиться под влиянием речей матери.

— И с тобой-то как холоден, точно не вместе учились, точно не ты его на ноги поставил… Усмешка такая ехидная… А чего смеется… Над бедностью?.. Вот ведь оттого и за знакомых нас не считает…

— И слава богу, что эти щелкоперы от нашего брата бегут, — уже совсем злобно проговорил сын. — Верхогляды, проповедники модных истин, перевешал бы их всех! Право, иной раз только то и дает возможность трудиться, что знаешь, что все эти подстрекатели добром не кончат, что мы твердо стоим в своем положении и разобьем их… Из своих рук, кажется, задушил бы их.

Сильный припадок кашля заставил Обноскова замолчать. Толпа между тем мало-помалу рассеялась. Два-три пассажира и несколько извозчиков еще оставались у станции. Обносков, крепко поторговавшись с извозчиком, прочитав ему сначала наставление и выбранив его потом очень сердитым тоном, нанял дрожки и, ворча вполголоса, поехал на Выборгскую сторону, где его мать нанимала квартиру и отдавала комнаты студентам. Давно уже существовала Марья Ивановна Обноскова этим промыслом, оставшись после смерти мужа-чиновника без всяких средств с малолетним сыном. Расчетливая, скупая, готовая кланяться всем, льстить, где нужно, прикрикивать, где возможно, она видела одно утешение в своем сыне — в примерном сыне. Он был покорен, скромен, доставал уже с четвертого класса гимназии деньги уроками, не заводил друзей из боязни развратиться, получал похвальные листы и медали в гимназии и в университете, кончил курс первым кандидатом и был, как мы уже сказали, отправлен за границу благосклонным начальством. И мать и сын жили друг для друга и, так сказать, пополняли друг друга. Сын не обладал ни особенно блестящим умом, ни особенно сильною памятью и потому должен был весь отдаваться книгам, брать усидчивостью, и не имел времени для разных будничных практических занятий и вопросов. Зато мать, не имея надобности предаваться каким-нибудь ученым изысканиям и отвлеченным вопросам, занималась практическою деятельностью и за себя, и за сына. Она соображала, взвешивала вопросы о склонности своей кухарки к воровству, о развратной жизни своих жильцов-студентов, о каверзах и тайных интригах своих драгоценных родственников и знакомых и передавала сыну все эти наблюдения уже в виде художественно сложившихся, цельных и довольно длинных историй. Непрактичность сына доходила до того, что он однажды, во время своей студенческой жизни, очень серьезно спросил у матери: «Что за вещь уполовник?» Практичность матери достигала до такой гениальности, что госпожа Обноскова объявляла: «У-у! я уж по глазам вижу, кто что думает, насквозь вижу человека!» и глубоко скорбела она, видя, что все люди черны, если станешь их рассматривать насквозь. Мать и сын, по-видимому, считали, что все окружающее их живет исключительно для них, по крайней мере, жильцы, нанимавшие комнаты у Обносковых, непременно делались рабами хозяйки, получали выговоры за позднее возвращение домой, за шумные разговоры в своих комнатах и за свое поведение вообще. Это нисколько не мешало Марье Ивановне плакаться на свою участь, ругая неуживчивость своих жильцов и дерзкую требовательность домового хозяина, не позволявшего лить из окна помои.