Так еще на пороге двадцатого века Франс вскрыл фальшивую природу буржуазной демократии и в выборной системе, и в прессе, и в суде, разоблачил приспособление реакционеров всех толков к внешним формам буржуазной демократии, дающее возможность применять так называемые «свободы» в качестве удобного средства социального угнетения.
Анатоль Франс приходит в «Современной истории» к твердому убеждению, что буржуазной демократии грош цена, да притом и грош-то фальшивый. Прекрасно знает он цену и буржуазному «патриотизму». Это патриотизм венской баронессы де Бонмон, уделившей частицу денег, награбленных ее мужем банкиром, на поддержку монархического заговора и на покупку шестерки белых лошадей для королевского въезда в Париж, в случае, если заговор удастся. Это патриотизм Гитреля, отказывающегося от имени всего духовенства своей новой епархии от уплаты установленных законом налогов, на том основании, что нельзя ущемлять «тех, кто своими молитвами спасает Францию». Это патриотизм жены капитана де Шальмо, американки, выражающей свою любовь к новообретенной родине — Франции — неудобопонятным англо-саксонским щебетом. Это патриотизм, которым щеголяет Анри Леон, вице-председатель французской роялистской организации, сын Леон-Леона, банкира испанских Бурбонов. Это патриотизм, которым козыряет Паннетон де ла Барж, произносящий патетические фразы о чести армии и о любви к родине, гордящийся военными традициями своей семьи, но благоразумно умалчивающий при этом о сущности своего воинственного пыла, действительно наследственного: отец господина Паннетона недаром разбогател на военных поставках, фабрикуя для армии сапоги на картонной подошве. Это патриотизм профершпилившихся помещиков и проворовавшихся сенаторов. Это патриотизм, при помощи которого светские кокотки и буржуазные искательницы сердечных утех стараются придать пристойный вид своим рискованным любовным приключениям или практичным полюбовным сделкам с блюстителями «национальной чести». Иными словами — это буржуазный национализм, соединяющий в одну орду и отечественных последышей древних рыцарских родов, и космополитических рыцарей наживы, без рода и племени, и парламентских политиканов, и уличных гангстеров, и все отбросы человечества.
Франсу было ясно, что не только для Франции представляет опасность эта националистическая орда,— в ней писатель видел и угрозу для других народов, опасность военной агрессии. Недаром Жан Петух, собирательный образ обывателя-националиста, созданный профессором Бержере в одной из его пародий, сочетает воедино мечту об «императорской республике» для Франции с мечтою о «мире» для других народов, мире «беспощадном и суровом, мире угрожающем, ужасающем, пылающем… извергающем громы, мечущем молнии, рассыпающем искры, мире, более устрашительном, чем самая устрашительная война, мире, который скует земной шар леденящим страхом». В чем другом, а в способности выводить мракобесов на чистую воду Франсу никак не откажешь — в настоящее время это более, чем когда-либо, ясно.
Франс подметил и одну из самых характерных черт буржуазных «вояк» — стремление загребать жар чужими руками, расплачиваться за свои завоевательские авантюры чужими жизнями, чужою кровью. Записной радетель о французской военной чести Паннетон де ла Барж серьезно задумывается над тем, чтобы ради избавления своего отпрыска от военной службы впрямь осуществить саркастический совет, полученный от Бержере,— определить сына в школу восточных языков, чтобы он изучал там одно из полинезийских наречий, слова которого какой-то немецкий ученый вынужден был записать от попугая, так как ни одно человеческое существо на этом наречии уже не говорило.