Выбрать главу

Сел Ярослав, поведя очами, опять не угадал, кинулся было к Гавриле Кыянинову.

– Ты скажи!

Но отвел глаза Гаврило.

– Что я! Я как мир, как совет, как Новгород… Против всего города мне не идти…

Ослабел князь, сдался.

На другой день низовские полки начали покидать Новгород, уходя назад.

Глава 25

Олекса, когда услышал, что поход на Корелу отменен, радостно потер руки:

– Миром и медведя свалят! Теперь без опасу! Весной корельское железо повезу, Станьку пошлю!

Вдвоем с братом начали готовиться к весеннему торгу. Считали, ссорились. Тимофей жался, не хотел говорить, сколько у него серебра…

Мать наконец позвала обоих к себе в горницу. При ней братья перестали спорить, урядили.

– Еще одно дело… – со смущением начал Олекса. – Гюрятич ко мне приходил, прошал снова повременить с долгом… Чаю, и вовсе не отдаст.

– Отдавать ему нечем.

– Говорит, теперь, по весне, и мог бы расторговатьсе, да весь в долгу, не поправитьце. Прошал еще гривен пять, тогда бы, говорит, на ноги встал… Не даром! Обещает…

– Я твоему Максимке не дам ни векши, и, коли дашь, забудь, что я тебе брат! – забыв, что мать рядом, закричал, не дав договорить, Тимофей.

– Сынове! – воскликнула Ульяния с укоризной. Оба стихли.

– Возьми ты приказчиком его, Максимку-то! – вновь подала голос мать.

– Гюрятича? – как-то никогда не мог представить себе Олекса старого друга, купца, приказчиком. – Максима?

Олекса растерянно поглядел на мать, потом на Тимофея.

– Что, брат?

Тимофей, сердито глядевший в пол, неожиданно согласился:

– Можно взять. В торговом деле без своего подлеца не обойтитца!

Только с Максима нужен залог, не сблодил бы чего… – Тимофей подумал, пожевал губами:

– Пускай немца долг на нас переведет, хоть на меня, я не с него, так с троюродной родни колыванской, а получить сумею. Лавку, что в торгу, тоже. И долг с лихвой, что на него набежала, тоже на него записать!

– Не много ли будет?

– Максиму-то?

– Согласится ли еще…

– Он-то?! Да руки будет целовать, вот увидишь! Максима твоего, если хочешь, давно можно продаже объявить, а как жонка за него поручилась, то и ей конец приходит. Всей семьей в холопы идти из купечества. А и Ратибору он теперича не больно нужен, тот своего добилсе, дак и развязатьце будет рад: много лишнего знает Максим.

– Вот как?

– Вот так! И не прошай меня боле. И так лишнее сказал.

Максима Олекса увидел назавтра же. Гюрятич пришел точно в назначенное время. Отметил Олекса, подивился: раньше того не было! Стало, и верно, подвело его… Отводя глаза, чтобы не видеть жалкого выражения в бегающих глазах Максима, передал ему предложение. Поник головой Максим.

– Петлю ты мне надел, Олекса, как же так? Я да ты, столько лет мы…

– Слушай, Максим! Пойми и ты меня. Я теперь не один, в доле с братом.

– Тимохой?

Взглянул Максим, дрогнули глаза, побежали врозь, сник, повесил голову.

– Дай подумать, Олекса… Да что! Думать-то мне уж нецего. Промашку я дал с немцем тогда, стало его догола стричь… И с Ратибором тоже… Ну что ж… Как величать-то тебя теперя, Творимиричем?

– Это ты брось, Максим! На людях, там ништо… А так – и домой ко мне, ты и жонка, милости прошу! Двери всегда открыты. А весной, по воде, в немцы пошлю с товаром. Тамо, гляди, станешь богаче прежнего.

– Ну, коли так… Прости, Олекса. Вот я тогда на тебе хотел отыграться, ан как повернулось!

– Все в руце божьей, Максим. Сегодня ты, завтра я. Сам знаешь, какое оно, счастье наше купеческое. Ну, прощай до завтрева. А лавку принимать я Нездила пошлю, тебе способнее так будет.

– И за то спасибо, Олекса.

– Не за что, брат.

Ушел Максим. Постоял Олекса на крыльце, вздохнул: «Вот оно как!

Однако ж сам виноват. Чего тогда, ишь… татьбу предлагал! На Якова клепал… Да-а… Максим Гюрятич так-то вот!»

Зашел в горницу. Домаша, не оборачиваясь, спросила:

– Купил Максима Гюрятича? Не дорого он вам станет?

– Ничего, уследим.

– И Тарашку его тоже берешь, поди?

– Тараха нет, тот-то мне совсем не нужен. Теперь Тараху одна дорога, в яму, а то в нетях объявитце, ну, тогда еще попрыгает малость…

– Ну, и то добро! Слыхала я, как ты его всякий час звал заходить…

– Не боись. Всякий час не станет. Хоть и я на себя прикину – стыдно мужику. Какой купец был!

Потянулся Олекса, хрустнул плечами.

– Живем, Домаша! По весне расторгуемся, гляди. Лучше прежнего у нас с братом пойдет.

– А за Дмитра кто у тебя теперя?

– За Дмитра… Тут дело не метно. Козьма у них… Я к нему уж и так и эдак, жмется! У тех и других берет. Я еще промашку маленьку сделал: сразу-то не сбавил ему. Ну, однако, корельское железо у меня все возьмет!

А Максимову лавку на себя переведу, меховой торг откроем, там, глядишь, еще и прибыльнее станет! Собери, что ли, нам с братом на стол, закусим малость. Да и по чарке медку не худо… Припозднились севодни с делами-то!

Послесловие

Города, как люди, старея, уходят под землю. Прах разрушенных построек – «культурный слой» – покрывает древнюю почву, и город незримо растет, возвышаясь с каждым столетием над своим прошлым, засыпая подошвы старинных зданий, и те словно бы тонут в напластованьях веков.

Деревянные мостовые Новгорода на пять-семь метров ушли в землю. В раскопках археологов они выглядят как высокие, в три человеческих роста, штабеля почерневших от старости бревен. Мостовые перестилали (настилали новые сверху старых) каждые двадцать лет. По этим мостовым да по нижним венцам сгоревших некогда и вновь выстроенных хором археологи определяют время, датируют потерянные пять-шесть столетий назад вещи: гребни, кресала, продолговатые кусочки бересты с процарапанными на них буквами древних писем, обрывки кожаной обуви, сточенные топоры, иногда продолговатые серебряные слитки – гривны, деньги древнего Новгорода.

В Новгороде и теперь, – отвлекаясь от стандартных блоков современной застройки, от завода, воздвигнутого на Торговой стороне, рядом с Ярославовым дворищем, – можно ощутить историю, почти пройти по древним улицам (вернее – над ними, выше них), взглянуть на свидетелей великого прошлого – храмы и башни вечевой республики, на светящую в сумерках северного вечера текучую струю Волхова, представить крылатые лодьи на ясной воде, неусыпный шум торга, прикоснуться душою к векам минувшим, невянущий свет которых и доныне брезжит нам сквозь толщу прожитых событий и лет и будет еще долго светить, вызывая восторги и споры, пробуждая гордость и сожаления, ибо странным образом люди эти, которые жили, торговали, воевали и праздновали в суете ежедневных свершений, сумели, как оказалось потом, заработать себе право на величие в веках, право на бессмертие.

В Новгороде впервые я побывал, когда еще и догадаться не мог, что когда-то стану писать об его историческом прошлом. Еще не были раскопаны хоромы горожан XII – XV веков, не были найдены берестяные грамоты маленькие четырехугольные, коричневые от времени, кусочки древних писем, чудесно оживившие голоса далекого прошлого. Но царственно сиял на северном сиренево-сером небесном окоеме золотой купол Софии, и, лишенная колоколов, гордая звонница по-прежнему тяжело и гордо вздымалась над крепостными стенами Детинца.

Много лет спустя, уже написавший первую повесть свою, я сидел в Новгороде, в комнате археологов, с трепетом прикасаясь к потемневшим от времени предметам быта древних горожан, разглядывал гребни и буквицы, вертел в руках костяную уховертку, удивляясь нарочитой мастерской небрежности безвестных резчиков, ощущая буквально кожею ладную уютность, умное изящество каждой содеянной ими вещи. И было то, чему мне трудно и поднесь подыскать название, и что я тогда, несколько наивно, называл для себя «крестьянским аристократизмом»: удобство, неотторжимое от красоты, основательность, высокое уважение к человеку, к личности, к гражданину, проглядывавшие буквально во всем, начиная от костяного двустороннего гребня до какого-нибудь долбленого вагана, ложки или туеска, тоже своеобразного шедевра, и уже душепонятно становилось, что «небрежность» мастера тут есть не небрежность как таковая, а «преодоленное мастерство», что этой-то вот живой, трепетной, человечной «неправильности» научиться, быть может, труднее всего.