Выбрать главу

Чичерин прибавил шагу, оставив меня с Хвостовым наедине.

— Бы представить себе не можете, как много доброго сделал мне Георгий Васильевич! — вдруг воскликнул Хвостов, как мне казалось, вне связи с предыдущим, а может быть, в связи с этим.

— Если и не знаю, то догадываюсь…

Хвостов моложе Чичерина года на два. Если тому сейчас без малого пятьдесят, то Хвостову сорок семь. Хвостов как бы всю жизнь шел за Чичериным, стараясь его настичь. Их своеобразное приятельство началось на благословенной Тамбовщине, где у Хвостовых было небольшое именьице, а потом было продолжено в Петербурге, вначале на университетской стезе, а вслед за этим на чиновничьей: Чичерин служил по иностранному ведомству, Хвостов по ведомству военному. Они были соседями. Их разделяли даже не дома, а подъезды: и министерство иностранных дел и генеральный штаб находились в одном доме и глядели окнами на Дворцовую. Нельзя сказать, чтобы Иван Иванович тяготился положением в военном ведомстве, но он не без тайного смущения следил за службой тамбовского земляка, задавшись целью при первой же возможности перекочевать из генштабовского парадного в министерское. Ему удалось это году в седьмом, удалось в полной мере, ибо он сразу получил ранг младшего секретаря, а вместе с этим свой стол персидский, ибо порядочно поднаторел в знании языка. Если иметь в виду, что дипломат он был начинающий, то это было удачей неслыханной, кстати неслыханной и в сравнении с тем, куда занесла к этому времени судьба тамбовского друга… Могучая рука этой судьбы связала Чичерина с революцией и кинула так далеко, что о дипломатической карьере, казалось бы, надо было забыть, именно казалось… Но произошла революция, и персидский стол Хвостова пустило бы вплавь по Неве, а если быть точным, то по Мойке, до которой был. о ближе, чем до Невы, вместе со столами афганским, греческим, сербским и иже с ними, будь на то добрая воля Чичерина. Он приметил стол Хвостова, терпящий бедствие, и явил доброту, сделав старого коллегу, если пользоваться прежними категориями, едва ли не вгце–директором департамента. Как же тут не возрадуешься, как не возблагодаришь всевышнего. Была бы жива матушка, сбегала бы в Смольнинский собор и посте вила бы свечку за здравие. Минуло четыре года, и вице–директорский пост был Хвостовым обретен, если, разумеется, мерить положения прежними мерками. Нет, что ни говорите, но судьба — штука серьезная: соединит незримой ниточкой двух людей и не отпускает годы… Благо, что один может сказать о другом: «Нет, что ни говорите, а добрая душа у Георгия Васильевича: вон сколько добра он мне сделал!»

— А знаете, что есть в этой чичеринской доброте примечательного?

— Что, Иван Иванович?

— Творит добро и… не замечает. Бескорыстен, как бог.

— Не требует, так сказать, вознаграждения, Иван Иванович.

— Не требует. — Хвостов задумался. — Вы полагаете, что это хорошо?

— Да неужто плохо?

— Плохо, — неожиданно ответствовал Хвостов. — Добро требует благодарности, иначе оно что дым из трубы… Люди должны разуметь, что добро не падает с неба. Оно должно человека обязывать. Если не обязывает, то не выполняет, так сказать, функций добра, — уточнил он.

Однако Чичерин замедлил шаг, дав понять, что намерен продолжить начатый разговор. Нет, предчувствие меня не подвело, как не подвело оно Машу: его приезд в Петровский парк был вызван отнюдь не только желанием видеть щербатовский особняк.

— Ну что же, скажете вы, Иван Иванович, или, может быть, сказать мне?

— Говорите вы, Георгий Васильевич…

Чичерин взглянул в пролет аллеи, точно стараясь измерить расстояние до всадника, который сейчас маячил в морозной полумгле.

— Как вы знаете, Николай Андреевич, мы готовимся к отъезду в Геную… — произнес он с расстановкой, а я подумал: уже три недели Наркоминдел жил вестями о Генуе, жил в такой мере полно, что на дверях наркомовского кабинета появился транспарант: «С наркомом запрещено говорить о Генуе!» — Хотим призвать на помощь ваш итальянский и, разумеется, Сестри Леванте…

— Ну, вот это знает, наверно, только Георгий Васильевич: Сестри Леванте… Да, в трех шагах от Генуи, почти бок о бок с Санта — Маргеритой и Рапалло, раскинула свои сады Сестри Леванте, которую в Италии принято было называть островом русской свободы. В своем роде старостой русского посада был Герман Лопатин — его светло–русую бороду тут помнят до сих пор. Сюда, в тенистые заросли эвкалиптовых рощ, он укрылся, спасаясь от царского сыска, отсюда он выступил (именно выступил!) в свой сибирский поход, у которого была отчаянно дерзкая цель — побег Чернышевского!.. Но я застал в Сестри Леванте лишь воспоминание о Лопатине, неясно–туманное, похожее на светящийся сполох, оставшийся после того, как раскаленный камень располосовал ночной свод. Впрочем, было и нечто более существенное, что можно было взять в руки: странички Марксова труда, переведенного Германом Александровичем и тщательно перебеленного его крупным мягко–округлым почерком, хранились в русских домах Сестри Леванте и- показывались как некая бесценная реликвия, как след славных лет, минувших, но не исчезнувших. Кажется, что и сейчас вижу этот наш домик за квадратным камнем, оплетенным виноградной лозой, диковинным камнем, который мог тут оказаться, если только в этом участвовало море.