Воровский. Я только что прочел новую телеграмму Ильича…
Красин. Он находит объяснение Чичерина резонным?
Воровский. Да, получается так: прав Ян, как, впрочем, не лишены известного резона и доводы Чичерина… На чьей стороне Ильич?
Красин. Ну как тебе объяснить? У Ильича тут задача… педагогическая! Именно педагогическая!.. Ильич, разумеется, понимает: то, что мы зовем новой позицией Чичерина и выражено в его апрельском письме Ллойд Джорджу, ошибочно. Тут прав Рудзутак и не прав Чичерин. На чьей стороне Ленин? Думаю, на стороне Рудзутака, и он это высказал недвусмысленно. Но Чичерин объяснил свою позицию достаточно убедительно, и Ильич не стал ему возражать. Почему не стал? Вникни, это интересно… Он понимает, что Чичерин уже все понял и нет смысла колотить его в загривок. Нет смысла не только потому, что речь идет о человеке, которому мы в немалой степени обязаны рапалльской победой, не только поэтому, — Чичерин все еще на вахте… Надо понять: на вахте! А колотить часового все одно что колотить себя… К тому же, это — Чичерин… Все, что надо, Ильич уже сказал — сказать больше и сильнее значит не принести пользы…
Воровский. Как всегда у Ильича, очень точно понята психология момента…
Красин. Главное в этом понимании момента: если ты человеку веришь, не повергать его.
Воровский. Именно, Леонид, — не повергать значит сберечь. Это очень много — сберечь.
Мне показалось значительным то, что я только что услышал, в частности вот это Вацлавово: «Не повергать значит сберечь». Вот как это здорово: слова прикреплены к человеку. Ничто так точно не способно опознать человека, как произнесенное им слово. Однако что лежит в смысле сказанного Воровским? Нет, не только коренное, идущее от далеких первоистоков, от его польских предтеч, от его дома с гобеленами, небогатым фамильным серебром, крохотным Евангелием и таким же песенником–малюткой, по которому, как утверждали, в семье Воровских пели кандальные поляки на этапах… Не только это, а все то, что возникло в нашем веке, когда символом и русской и польской свободы стал этот молодой волжанин, собравший со всей русской земли себе подобных… «Друг Ленина», — услышал однажды Воровский горячий полушепот и, обернувшись, увидел устремленные на себя глаза молодого рабочего, в них, в этих глазах, был восторг молодости, но в них было и сознание силы. «Друг Ленина! — повторил Воровский самозабвенно, чувствуя, |сак волнение зажало грудь. — Так вот как нарекла тебя молва… Вот как!»
К тому, что скажет время, трудно что–либо приба^ вить, оно открывает глаза. Нет, тайна упряталась не за грядой лет, она схоронилась за ближним пригорком, до которого едва ли один год… Истинно обретешь способность провидеть и лишишься сознания… Когда же это стряслось? Если сейчас май двадцать второго, то через год будет май двадцать третьего? Сейчас 4 мая, а тогда 10‑е? Истинно до пригорка чуть больше года… Когда он явился в Лозанну, его никто не ждал. Даже больше: его не хотели видеть. Ему дали знать об этом недвусмысленно: на городском вокзале он был встречен лишь советскими коллегами. Они повезли его в гостиницу. Он осведомился: в какую? Ему сказали: «Сесиль». «Значит, «Сесиль»?» Будь гостиница побогаче, его неофициальное положение было бы, пожалуй, не столь заметно. Друзья пытались успокоить: «Пять комнат с окнами на озеро, очень чистые, ресторан…» Да, ресторан был упомянут, хотя здесь нет гостиницы, в которой бы не было ресторана. Воровскому отдали самую просторную комнату: два больших окна на озеро. Оно здесь велико, с неоглядным зеркалом воды, именно зеркалом, в которое смотрятся черные камни. Окна так широки, что озеро точно входит в комнату, а его цвет фиолетовый не могут не воспринять стены комнаты. Но окна давали простор не только свету. Однажды в раскрытое окно влетел камень, брошенный сильной рукой. Ударившись об пол, он завертелся, точно высвобождаясь от шпагатины, которой был стянут. Но шпагат перепоясал не только камень, но и бумагу, клочок бумаги. Можно было бы подумать, что послание является дружественным, если бы не размеры камня да, пожалуй, его вид свирепый — угоди такой камень в голову, раскроит… Воровский взял камень на ладонь, осторожно перенес его на письменный стол, а вместе с ним и квадратик бумаги. Да, все именно так, как предполагал Вацлав Вац–лавович, — текст послания соответствовал свирепому виду камня: «Убирайтесь вон, пока целы!» Нет, это не перевод — написано по–русски. Ребристый камень с запиской, написанной по–русски, отыскал в Лозанне окно Воровского. Это наводило на печальные раздумья: те, кому враждебен Воровский, знают о нем достаточно. Но Воровский не покидал Лозанну. Даже наоборот, как ни скромны здесь были его возможности, он был, как всегда, деятелен. Он принял Исмета–пашу. Позже Чичерин скажет об этой встрече: это было нам очень полезно. Он разговаривал с корреспондентом «Кёльнише цайтунг». «Не отступлю от дит ректив, полученных из Москвы, и останусь в Лозанне до конца конференции», — сказал он корреспонденту кёльнской газеты. Корреспондент еще будет иметь воз* можность написать: «Воровский отдавал себе отчет в той опасности, которая ему угрожала, и был готов ко всему. Он лучше, чем другие, способен защитить в Лозанне русские интересы, друг Ленина…» И еще раз было помянуто давнее, идущее вместе с Воровским шаг в шаг: «Друг Ленина». Кстати, теперь это произнес человек, чья враждебная суть была известна. Имя его — полковник Полунин; в событиях, которые приближались, роль полковника была едва ли не главной.