— Ксано–о–о! — крикнул Рерберг, да так, что старики вздрогнули и вновь улыбнулись. — Ксано–о–о, мы идем, мы уже идем!
Рерберг пошел к дому, провожаемый стариками — они продолжали улыбаться.
— Леониде! — возопил Рерберг. — А как же фабрика? Мы не показали нашим гостям фабрику! — Он повлек нас к зеленым воротам, встроенным в кирпичную стену дома, откуда доносился не столь уж мощный шум сверл и перестук молотков. — Веди, веди, Леониде!
Он обогнал нас и, ускоряя шаг, ввел в комнату, светлую, с неожиданно высоким потолком. Посреди комнаты на специальной подставке, сверкающей лаком, стоял граммофон, широкий раструб которого, казалось, вполне соответствовал высоте потолка.
— Вот страсть необъяснимая: скрипке предпочитает… граммофон! — Он указал взглядом на стеклянный шкаф. — Леониде, показывай колодки!
Леониде открыл дверцу шкафа и взял на ладонь прямоугольный брус, точно разграфленный пятью рядами металлических колышков, прямоугольных, похожих на подковные гвозди.
— Дай–ка сюда, Леониде! — Со сноровкой почти профессиональной Рерберг взял колодку на ладонь. — Одним словом, все в этих гвоздях. Пока расчесывается вата, гвозди стачиваются — нам надо их раскалить, оттянуть и вновь поставить на колодки, разумеется новые, — вот и все! Как это делается? Открой–ка двери, Леониде, открой, открой.
Леониде распахнул дверь, и возник пролет цеха, уходящего вдаль. От двери до задней стены протянулся верстак, за которым стояли рабочие, молодые, споро орудуя молотками, удар был рассчитан, гвоздь входил в колодку с одного взмаха — в руках юношей была сила. Никто не взглянул на открытую дверь, не оторвался от работы — в ударах молотка был ритм неколебимый.
— Дай–ка колодку, Альберто, — обратился Рерберг к юноше, стоящему ближе остальных, но тот не реагировал, продолжая вгонять гвозди. — Дай–ка сюда, дай! — настоял Рерберг.
Отдав колодку, юноша не поднял глаз, уперев их под верстак, где на полке, застланной газетой, стояла синяя бутылка с молоком.
— Вот взгляните, как ровно ложатся гвозди, — произнес Рерберг и вернул колодку юноше, который принял ее, продолжая смотреть на бутылку с молоком — он продолжал вбивать гвозди, не открывая взгляда от бутылки. — Вот и вся механика фабрики! — восторжествовал Рерберг, осторожно прикрывая дверь. — Молоток и гвоздь — просто!
Мы поднялись к Рербергу, и нас встретила Ксана — о господи, как же она похорошела: белая, курносая, с золотистой прядью на розовеющей щеке, истинно северная красавица.
— Не обижают ли тебя тут, Ксана?
— Как не обижать — обижают! — Слезы каждая в кукурузинку покатились по ее щекам, обгоняя друг друга. — Обижают.
— Ну вот, давно не ревела! — возроптал Рерберг и повел гостей в соседнюю комнату, большая стена которой была выстлана картой Черного моря; краски были неправдоподобно яркими, какими они бывают только на рекламных плакатах. — Вот здесь и творятся Рафаэлевы мадонны!
Ему доставляло немалое удовольствие показать, какую библиотеку он собрал в эти полтора года по Генуе и генуэзским колониям на Черном море, а заодно и коллекцию карт, при этом и старинных.
— Это же благо — отдать себя любимому делу и ни о чем больше не думать, — произнес он. — Если скажут «эксплуатация», готов согласиться: да, эксплуатация, но своеобразная — книга, которую напишу, будет моим оправданием и перед самим собой и перед богом!
Он говорил мне, но больше, чем мне, Марии. Она с угрюмой пристальностью смотрела на него. С тех пор как мы выехали из Санта — Маргериты, она произнесла не много слов. О чем она думала? Вот это как раз было и неведомо. Не боюсь признаться: мне неведомо.
Он распахнул дверь на балкон:
— Взгляните сюда, вы видели что–нибудь подобное? — Вид, который открывался, был действительно необыкновенным: слева зеленая зыбь лигурийских гор, справа молочная мгла залива. — Небось подумали: вон на какую высоту вознесло Рерберга. — Он обратил на Марию робкий взгляд, нескрываемо робкий, — она все еще была мрачна. — И еще подумали, Николай Андреевич: у этой башни железный фундамент. Подумали? — устремился он ко мне, рассмеявшись, в этом смехе было возбуждение нервное и было не много веселья.
Появился Федор Иванович — в его появлении была некая заведенность, больше того — обыденность, само собой разумеющаяся: вчера был в Риме, сегодня в Специи. Только вот не приберег свою дежурную улыбочку, был необычно печален — видно, в машине удач, которую с завидной уверенностью отладил Федор Иванович, выпало важное колесико и машина дала перебои.
— Скажи откровенно, что все увиденное и для тебя было неожиданностью? — спросил я Машу, когда хозяева оставили нас одних. — Только откровенно.