Мама что-то все говорила, но я в таком шуме и гаме ничего не мог разобрать, мотал головой. Тогда она написала пальцем на пыльном стекле: ябес игереб. От сильного волнения и растерянности не догадался, что читать нужно справа налево. Тогда стоявший рядом Скороход ловко оттеснил ребят в сторону, освободив для меня место, и подсказал, что написала мама.
Потом раздался гудок, и поезд тронулся. Начал набирать ход. Новобранцы отошли от окон, и в вагоне сделалось светлее. Одни были излишне возбуждены, другие подавлены. Но так или иначе, а мы стали, что называется, приглядываться друг к другу. На лицах у всех была какая-то неуверенность…
«Все эти парнишки родились в войну, — думал я. — Не потому ли многие из нас не богатырского сложения…»
Вот тогда ко мне и подошел этот крепкий скуластый паренек с веснушками на носу и на руках. Осмотрел мой чемодан с наклейками. С ним отец ездил за границу.
— Мать родная, и не жалко было брать из дому такую роскошную вещь! — сказал он, качая лобастой головой.
Он бесцеремонно взял чемодан в руки и зачем-то понюхал. Я невольно улыбнулся.
— Кожа. Это точно. — Он протянул мне мозолистую руку с железными цепкими пальцами — Скороход… Семен.
Он начал спрашивать, кто я и что я, кто мои «батька с маткой». Я отвечал.
— Прослойка, стало быть? — сказал он, барабаня заскорузлыми ногтями по чемодану.
Я не понял.
— Интеллигенция, говорю. А я рабочий класс. Это элементарно. Кочегаром вкалывал на пароходе. Потом перешел на теплоход дизелистом. Но мог и за рулевого — доверяли. Ходил от Перми до Москвы и от Москвы до Астрахани. Жизнь, браток, видел…
Я спросил, кто у него родители.
— Хотел бы знать это, — невесело усмехнулся он в ответ. — Меня бабка из-под носа у немцев вывезла, у нее и воспитывался, пока не умерла. А родители в Киеве остались под оккупацией. Когда наши город освободили, мы вернулись. Да только не застали никого из родных. Да и дома того уже не было.
— И вы их больше не встречали?
Скороход, склонив голову, полез за сигаретами.
Мне стало жалко Семена. У меня даже вроде глаза защипало, словно я неврастеник какой-нибудь. Немного погодя он сказал:
— А ты ловко на рояле брякал на сборном пункте. Артист! Это точно. Трудно научиться?
— Как сказать… — Мне не хотелось говорить, что учиться я начал с семи лет, что для этого мне нанимали педагога. А потом я посещал музыкальную школу. Мама очень хотела, чтобы я играл на фортепьяно.
«Я не хочу быть музыкантом», — говорил я ей.
«Допустим, — соглашалась она. — Но знать музыку должен. Музыка интеллектуально обогащает человека. И облагораживает». Она частенько так выражалась, по-книжному.
Не знаю, обогатила ли меня музыка, но времени на нее уходило уйма. Бывало, ребята гоняют мяч на дворе, а я сижу за пианино и долблю гаммы. Обидно было до слез. Иногда хотелось разрубить инструмент на мелкие куски и спустить в мусоропровод.
— Где вы жили после смерти бабушки? — спросил я у Скорохода.
— Мы-то? В детдоме. Где же еще? Там и семилетку завершил. Дальше не захотел учиться. А теперь кусаю локти. Наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни. Так, кажется, сказал поэт?
— Абсолютно точно, — отозвался тогда стоявший у окна парень. Он танцевал на сборном пункте вальс-чечетку. Его фамилия — Мотыль — мне сразу врезалась в память. Вот тут он мне и сказал, что я похож на Клиберна, даже поклялся зачем-то: — Такой же длинный и тощий. И на лице мягкая страсть. — Он крутанул перед моими глазами пальцами.
— И ты, царя, не короткий, — перебил его Скороход. — Только что у тебя на лице написано — без пол-литра не разобрать.
— Кроме пианино, еще на чем играешь? — спросил Мотыль, не обращая внимания на слова Семена.
— Нет.
— А зачем тебе? — полюбопытствовал Семен.
— Старшина Тузов приказал выявить таланты. Ехать, говорит, еще долго. Надо выступить с концертом.
— Хорошо придумал, — оживился Скороход, хлопнув себя по колену, — люблю песни. Особенно народные.
— И я про то же звякаю. А сам-то поешь?
— Для себя пою, а для других не решаюсь.
Зычный голос дневального громом раскатывается по казарме:
— Увольняющимся приготовиться к построению!
Ничего не скажешь, команда приятная. Скороход достает из тумбочки одеколон «Ландыш» и щедро обливает меня.
Выстраиваемся в главном проходе спального помещения. Как и положено, едим старшину глазами, когда он проходит вдоль строя, держа за уголок пачку беленьких увольнительных записок. Они колышутся, похоже, что держит он многокрылую рвущуюся из рук птицу.