«Полтаву» спустят, как только растает лёд. И залог жат второй линейный корабль — «Ингерманланд». Судно, каких не бывало, уверяет Пётр, его создатель.
— Гляди, Андрей Екимыч! Вишь, восходит на волну, вишь — рубит её, ровно масло...
Потрудитесь, люди сухопутные, оценить итог расчётов, форму носа, разбивающего козни своенравного Нептуна, глубину погружения кормы, — этак вот руль утоплен, не выйдет из воды, не станет махать зря! Чуждых корабельному делу не должно быть в столице, в островном парадизе.
Близится весна. Пётр целыми днями на стоянках флота. В протоках Невы, где зимуют галеры; на Котлине, где гавань фрегатам. Немедля проверить всё, способное плавать, экипировать к лету по всем статьям! Доменико реже видит царя, зато жалует в Летний дом царица. Архитекта узнала. Вспомнила пастора Глюка.
— Святой ш-шеловек...
Земцову протянула руку для поцелуя, потом потрепала волосы гезеля, давно не ведавшие ножниц. Велела постричься, почистить ногти. Картины, размещённые в покоях, при ней раза три перевесили. Меняли убранство кухни, спальни, детской — во все мелочи вникала Екатерина, рачительная экономка Глюка. Приводила с собой дюжину служанок, коих наставляла дотошно.
Заведённое пастором — высший для неё образец. Там, в Мариенбурге, весело пылали камины.
— Почему нет камин? — спрашивала царица, выпячивая красные сочные губы огорчённо. — Почему, майи герр?
К Доменико обращалась по-немецки. Что же, убран, печи? Известно ли её величеству — здесь даже июль бывает холодный.
— Камин, битте! — отчеканила царица и топнула ногой, обутой в солдатский башмак.
Ах, непонятливый синьор! Приставить к печам, соединить дымоходом — зо! Доменико поклонился. Уродство! Жаль заслонять живописные, ладные каменки, сказочных птиц и чудища на русских поливных изразцах.
Памятен будет для Доменико сей каприз Екатерины, обернётся нежданно...
А сейчас хлопотная предстоит поездка в канцелярию городовых дел, добывать печника. Работа хитрая. Приказать легко — кто сумеет исполнить?
В канцелярии — длинном мазанковом строении на Васильевском — писцы сидят плечом к плечу. Душит свечной чад, горький дух сургуча. Громоздятся бумаги. Начальник — шумливо добродушный Ульян Синявин[75] — стонет, вытирая пот на лбу.
— Кхо, кхо! Тонем, братцы!
Жалобное издаёт кудахтанье, за что прозван курицей. Охотно поменялся бы местами с братом Наумом — флотским офицером. У того море, а тут океан бумажный, конца-края нет. Народ на вечное житьё прибывает — всех пиши! Всех, с жёнами и с чадами...
— Пропадаю я, Екимыч. Казнь египетская... На каждого Вавилу трать чернила...
Плотник он лапотный, этот Вавила, либо столяр, каменщик, маляр, — честь ему, какая и не снилась мужику. В деревне достаточно слова господского — здесь подрядная запись. С номером и подшитая...
Пиши его, мужика нечёсаного, полным именем, да товарищей его, которые в артели, поимённо. Кто они, откуда родом, да что обещаются делать... А он, тетеря дремучая, неграмотный, условия надо читать ему вслух. И перо ему подай, чтобы нацарапал крестик. Экие церемонии!
Доменико привык — Ульян сперва поворчит. Скажет ещё, что нет у него печников хороших. На бумаге числятся, а в наличии…
— Вчерась удрали двое, от Апраксина... Кхо, проклятые! Видать, не биты.
— Полно, Ульян, — сказал архитект. — Знаешь ведь, отчего бегут.
— Знаю, милый.
Проступила на миг, смягчив жёсткое лицо, посеревшее взаперти, природная сердечность.
— Дай-ка мне... В крепости работал, в казарме — как его? Порфирий? Да, Порфирий.
Был такой, с сыном и дочерью. Сам третей, как говорится по-русски. Запомнилась и третья — точнее, сохранилось впечатление от женщины, резкое как ожог.
— К тебе охотой пойдёт. Ты не дерёшься... Ищи его — меня, вишь, теребят!
Протянул толстую тетрадь. Листки, испещрённые то церковной манерой письма, то новой, с цифрами арабскими, ответят — кем нанят мастер, где кладёт печи. «Волею божьей умре» — кольнула глаза строка, вдавленная будто с отчаянием. Нет, не Порфирий...
Возникли подряд два Ивана, два Василья. Невелик выбор у сельского священника — вот опять Василий, с его слов прошение, прямо царю.
«Живёт он в Санкт-Петербурге, а жена и дети в Костромском уезде и имеют от приказчика и старост немалые обиды и неправедны поборы...»
Затянет иной раз строка, зацепит, как колючка в лесной чаще. «Умре»— повторяет тетрадь. «Жена волочится по миру, пить и есть ей нечего, молит отпустить в дом отца её, чтобы ей голодом не помереть». Тетрадь замкнула кожаным своим переплётом вдовий плач, голоса обиженных, которым не выплатили хлебных денег, не дали сносного жилья, а то безвинно стегали, мытарили в остроге. Доменико словно брёл сквозь толпу оборванных, измождённых. Бесстыдные аферисты наживаются на них, сколачивают богатства... Мудрено ли, что бегут люди? Ему, архитекту, слишком хорошо известно. Грабители растаскивают хлеб, овёс для лошадей, брёвна, доски. Дивиться надобно вот чему — столица всё-таки строится. Чудом каким-то, из последних сил человеческих...
«У посадского человека Степана Тарасова куплено скоб дверных лужёных 24 скобы, ценой заплачено 1 рубль 6 алтын 4 деньги, да петель дверных...»
«На гончарном дворе делает он, Тимофей, разных фигур кафли и посуду управляет…»
«Вотчимы поручика Травина крестьянин Митрофан Иванов с товарищи... Плата им с тысячи кирпичей положенных по 30 алтын 3 деньги. Воду, известь творити и на дело носити им самим».
Мужики, коими жив Петербург... Одни знакомы архитекту, другие примелькались в тетрадях. Перестанет Митрофан посылать оброк поручику, сумеет затеряться — его счастье. Не докличется поручик. Удержит столица доброго мастера, по крайности засчитает помещику как рекрута, взятого в армию. Многие беглые стали в столице свободными — беспощадна она к тем, которые работы не вынесли, скрылись, — ловить их, наказывать кнутом, возвращать...
В губерниях про Петербург толкуют разно. Удачи там мало, больше горя. Город — губитель. Город антихриста — и такое слышал Доменико от работного, пригнанного в цепях, полубезумного. Пытался бежать с дороги — избили, заковали. Целые партии прибывают в железах.
«Тысяча с лишним, — расскажет Доменико, — рассеялись по лесам в нынешнем году, ускользнув от свирепых конвойных. Сотни две погибли в пути от истощенья, от болезней. Для царя все средства пригодны для достижения цели — теперь должны отвечать и родственники беглого крестьянина. Бедняг сажают в тюрьму. Его величество как будто не надеется долго прожить — иначе мне трудно объяснить лихорадочную его поспешность».
О капризе царицы, о поиске печника архитект поведает гораздо позднее, детям своим.
Вон он, Порфирий! Занят в госпитале, снять его оттуда можно.
Канцелярская тетрадь пополнится ещё одной бумагой-запросом архитекта Трезини. А затем подошьют противный Ульяну договор.
«Переведённый навечно вольный каменщик Порфирий Иванов с сыном Сосипатром и с дочерью Лукерьей подрядился класть камины в Летнем его царского величества доме...»
Вольный — он часто и грамотный. На другой день, в присутствии архитекта, скрепил документ — благоговейно и с росчерком. В царский дом вошёл без робости, с любопытством, оглядывал покои внимательно, молча. Потрогал стул, покачал головой с сомнением — хлипок, мол. Сломает царь. Спросил, где трон. Ожидал большего блеска от престола. Скипетра и державы не оказалось вовсе. Итог подвёл короткий:
— Адмирал богаче.
Светильник висячий запомнился ему у Апраксина — серебра, верно, с пуд.
Перед тем как приступить, все трое замерли. Порфирий пробормотал молитву.
— Очищаем себя, — объяснил он потом. — Лишнее, дурное — вон из головы. В печи огонь обретается. Звери огня не имеют — оттого и звери. Огонь свят, и печь священна, её с чистым сердцем надо делать.
75