Выбрать главу

Сегодня тревожить толстые трактаты, сию артиллерию иноземной науки, незачем. А виды Версаля, замка Сен-Жермен, дворца Тиволи, виллы Боргезе и прочих монплезиров европских — вот они, перед глазами, со стола не сходят. И коришпонденция из Парижа, рекомендации Леблону и Растрелли с их компаниями. Совокупно — шедевры, сиречь славнейшие труды сих мастеров, срисованные либо на гравюрах.

Смотрел Данилыч сию почту наспех, полагаясь на царя, на Зотова. Что велено поручить — поручил. Отвлекали иные губернаторские дела. Сгрудилось их невпроворот: весну ведь провёл в Ревеле, где царю понадобилась новая гавань. Ряжи вечером поставишь — к утру море выкорчует. Данилыч простудился. Спасибо тамошнему аптекарю, добрыми пользовал пилюлями. Прописал отдых, в Петербурге несбыточный.

Доложено царю, что в Монплезире готов большой зал, но не отделан. Что роют глубже канал вокруг Адмиралтейства, заканчивается часть госпиталя на Выборгской стороне, растёт колокольня в цитадели, а на Котлине сделаны, сданы под груз сорок восемь складов. Прожект большой, столичной застройки острова, слава создателю, забыт — гляди теперь, чтобы семьи, переведённые туда на вечное житьё, благополучно откочевали. Устрой их в Петербурге... Сотни приказов, подчас один другому поперёк, — тогда запрашивай! В армии Данилыч командовал — тут привык исполнять.

Когда государь дома, рандеву с ним ежедневное. До полудня, как примет губернатор доклады подчинённых, — к царю запросто, либо сам он жалует. Часто обедают вместе. Правда, случается, десерт горек бывает. Чуть что — напомнит царь грехи, открытые фискалами. И всё же спокойнее с резолюцией его в каждой оказии, тем паче в художествах.

Царь остерегал — не твоя-де вотчина, тёмный лес для тебя. Однако решать надо. Бунтует итальянец. Пыжится-то с чего? Чем угодил кардиналам, кроме денег? О том молчание. Чем обрадовал Париж, в котором провёл двенадцать лет?

Жидковато... Отеля ни одного не названо, а ведь архитектор. Надгробия... Данилыч разглядывает теперь рисунки взыскательно. На могилу кардинала Гуальтиери, маршала Шамильи... Однако предложены, а не изваяны, родня-то отказалась. Исполнен лишь один памятник-маркизу де Помпонн. Подпись под гравюрой, кудрявой французской строчкой, Данилычу доступна. Заказ бабки...

«Похоронный, значит, мастер», — подумал Данилыч. Надгробие взмывало пенистой волной. Нет, оно не обдаёт печалью. Фигуры — их не менее десятка — сплелись будто в хороводе. Маркиз, видно, умер в раннем возрасте — три херувима уносят в рай ребёнка. Трубит женская особа — должно, Слава. Пошто младенцу-то?.. Смерть затискана в толчее и ничуть не страшная. Прочие персоны Данилыч не сумел определить. А сделаны недурно, и Зотов, пожалуй, не преувеличил — подобны живым.

Скульптор, а норовит в чужие сани... Мало ему? Вцепился в Стрельну...

Что же сказать царю? Э, ничего пока... Варвара, пожалуй, права. Обождать, не трогать преподобного графа. За что взялся, пускай докончит — модель дворца в Стрельне и, само собой, бюст. Чтоб без злости, без нервности. Леблона он не перешибёт, но пусть попробует. Приедет царь, рассудит их.

Леблон, выслушав на другой день светлейшего, отнёсся снисходительно. Посмеялся, потом спросил:

   — Воля его величества?

   — Моя, — ответил Данилыч. — Во избежание распри. Его величество желает согласия между вами.

Показал французу Растреллиевы надгробные фигуры. Нравится? Тот отвечал длинно и сложно. Данилыч вникал в понятия, которые прежде пропустил бы мимо ушей.

   — Выспренне, патетично... Ему, увы, не пошли впрок уроки Микеланджело, его лаконичная манера... О, великий флорентинец умел обнажить замысел, отбросив всё лишнее. Всё же Растрелли — скульптор, и не без дарования. Жаль, он ничему не научился в Париже.

У художников свои баталии. Приедет царь — укажет победителя. Всё же стыдно губернатору быть в сей баталии немым, сторонним, без своего голоса.

* * *

Ворота царевичевой мызы заперты наглухо; за ними, в саду, — свирепые псы. Доступ имеют лишь немногие, прочих слуг отваживают, говорят заученно: «Неможется его высочеству». Петербург сплетничал, толкался в сию обитель да и перестал.

Стоило псу заворчать ночью, Алексей вскакивал, чудилось — шпионы. Подозревал отраву — тарелка с едой, кубок летели на ковёр. Ефросинья стала сиделкой: хвори, усиленные воображением, терзали нешуточно. «Прелести Италии» прочитаны от доски до доски, все упования на покровителя-цезаря. Но как уехать? Карлсбад врачи завсегда пропишут. Но ведь боязно — догадается сатана Меншиков.

Потащилась на воды тётка Марья, балаболка, сверчок запечный. Кикин ухватил оказию, вызвался сопровождать. Цифирь от царевича получил новую, обнадёжил:

   — Я тебе место какое-нибудь сыщу.

Стало быть, ждать... Прикатила осень, но из насиженного гнезда не выгнала.

Уединённое бытие Алексея — смена лучезарных грёз и зловещих предчувствий, пьяного забытья и телесных немочей, приступов нежности к подруге и буйства, ненависти ко всему свету — оборвалось внезапно.

«...Поезжай сюда, ибо можешь ещё к действам поспеть».

Он едва дочитал Ефросинье родительское письмо — душил истерический смех, похожий на икоту.

   — Далеко забрался... Вишь, в Копенгаген... Петербург бы не прозевал...

Угроза имела почву. В то время Плейер[103], посол цесаря, сообщал в Вену:

«Здесь все склонны к возмущению, и знатные и незнатные, все говорят о презрении, с каким царь обходится с ними, заставляя детей их быть матросами и корабельными плотниками, хотя они уже истратились за границей, изучая иностранные языки; что их именья разорены вконец податьми, поставкой рекрут и работников...»

Цесарь, обеспокоенный вторжением русских в германские княжества, то и слышать хотел. Плейер, как все дипломаты, сгущал краски в духе, угодном на верхах. Но фронда была, хотя по преимуществу среди знати. Простой люд австриец к ней не причислил.

Алексей, томясь на мызе, не ждал восстания. И вот — граница открыта...

В тот же день кинулся к губернатору. Был почтителен, вежлив. Напрягался до удушья, стараясь выказать покорность царю, раскаяние.

   — Когда в путь изволишь?

Играл и Данилыч — участливого доброхота. Между тем испытал облегчение — уберётся из Питера клубок змей.

   — Попрощаюсь вот с братцем, с сёстрами и тотчас, — ответил Алексей.

   — Ефросинью на кого оставишь?

   — Возьму с собой до Риги, а потом отпущу сюда.

   — Зачем же?

В самом деле — зачем? Сказал глупость, удивлённый ласковостью своего врага.

   — Но отпущу тогда...

Поспешность Алексея — горячечная, неестественная — била в глаза. «В чём причина?» — спрашивал себя Данилыч. Искренность блудного сомнительна. Надоело бока обтирать, охота проветриться. Взять в армии должность потише, дела не делать и от дела не бегать, как не paз ухитрялся. Или впрямь почёл за благо поладить с отцом? Вряд ли... Ему главное — время тянуть, пережить родителя. Ну, в армии, даст бог, скорее разрешится контра между ними.

   — Праздник-то батюшке! Бери, бери невесту! Благословит батюшка на радостях-то.

Ещё больше мёда в голосе Данилыча. По-хорошему разойтись, чтоб поменьше зла унёс.

Приказал выдать паспорт. Царю отписал:

«Был сегодня сын ваш, замолвил ехать в поход, прежде срока поедет, простится только с братцем и сестрицами».

Нет срока, не указан Петром. Так уж вырвалось, когда диктовал секретарю, второпях, с беспокойством. Мог бы сказать прямее — заспешил сынок необычайно. Что-то мешало...

вернуться

103

Плейер Отто — посол венского двора в Петербурге.