Выбрать главу

– Сына-то твово – за что?.. – спросил Евсей.

Колаш стиснул зубы:

– Была б спина, а вина найдется. Кровь проливают, как воду.

– Когда земля в покое станет не кручинна?! – как стон, вырвалось у Бовкуна.

Колаш снова умолк, потом сказал угрюмо:

– Когда от камня плод будет… – И посоветовал: – Ты бы, Евсей, лучше за лукоморье пробился.

– Как идти туда? – поднял голову Бовкун.

– Да по-над Доном, до Сурожского моря. А дале – по берегу Сурожского, лукоморьем – к морю Русскому.[1] Меж ними и лежит тот град… Тмутараканью зовут, а иные – Таматарха… Сказывают, по-сарацински это «складочное место», а по-грецки – «соленье рыб». Двадцать разноязыких народов там живет, а боле всего – русских, и град все ж нашей земли, щит ее на дальней заставе…

– Про Тмутаракань я слыхал, – сказал Бовкун, а сам подумал: «Может, то и есть мой Солнцеград?»

– Место богатейшее, – продолжал Колаш, – с голоду не помрешь… И тепло завсегда… А только дальше обходи на Дону Белую Вежу – там из Киева беглых ловят… Да Азак, он возле лукоморья, минуй… Сказывают, половцы народ хватают, в полон грекам продают…

За тот месяц, что шел Бовкун с валкой к острову Хортица, его дети сдружились со Сбыславой. Была она смышленой, бесстрашной. Запросто хватала руками ужей – Анна только повизгивала восхищенно, – не боясь, переходила броды, вместе с Ивашкой наперегонки взбиралась на деревья. Как-то сказала ему:

– Ты сердитыш?

Ивашка даже обиделся:

– Надумала!

– А что брови грозно супишь? – не успокаивалась, словно поддразнивая, Сбыслава.

– Сейчас плясать пойду, – теперь уж действительно рассердился Ивашка. – Это у тя нрав взбросчивый.

Сбыслава метнула быстрый взгляд:

– Смотря для кого!

А с Анной она поменялась нашейными крестиками. Обнимая, сказала:

– Мы теперь посестрились. – Лукаво поглядела на Ивашку: – А тебя в братики не примаю.

– С чего ж это?

– Сам ты взбросчивый!

«Вот и моя Аленка в девках такой же была», – подумал Евсей.

Но вдруг словно сжалилась Сбыслава над Ивашкой, над видом его растерянным.

Весело, добро улыбнувшись, сказала:

– Да ты близко к сердцу не бери, пошутила я…

Удивляясь такой быстрой смене настроения и почему-то радуясь этому, Ивашка посветлел, охотно пошел на примирение:

– Ни к чему нам ссоры перед прощанием…

На виду у острова Хортица с его огромным священным дубом пришла пора расставаться.

– Все же прижмусь я к Дону, изноровлюсь, – сказал Бовкун под вечер Колашу, когда они опять вдвоем сидели у костра. – Вот только… – Евсей замялся, покрутил светлый ус, потом, словно решившись, закончил: – Есть у меня подвески ушные, жены покойной… Друг Васята говорил – камни дорогие… А он им цену знал… Может, сладимся? Надо мне кое-что в дорогу.

Колаш подержал на ладони подвески. В свете луны камни играли заманчиво.

Он дал Бовкуну сети, топор, лук со стрелами, полторбы сухарей.

– Боле не могу, – сказал, словно извинялся.

Утро выдалось тихое, румяное. Замерла стена травостоя в белом инее, будто вспотела во сне. Красовалась своими притворными цветами боярская спесь.

Просвистел пронзительно скворушка в березовой дубраве, прочистила горло зорянка. Еще досматривали предутренние сны луговые степи-переполянья в праздничном весеннем наряде из голубых ирисов и ярко-оранжевого горицвета.

И так защемило сердце Евсея: куда побредут они от этой родимой красы? Что ждет их на неведомых путях-дорогах?

Широкое лицо Евсея стало печальным.

Терся о ногу Колаша Серко, обнимались, прощаясь, Анна со Сбыславой. Хмурился в стороне, покусывая губу, стараясь не показывать, что жаль ему расставаться, Ивашка.

Колаш обнял Евсея:

– Ну, вали. Гляди, и я когда прибьюсь к тем местам. Вали. С богом. Может, и впрямь долю найдешь…

Качнулись, сдвинулись, словно нехотя наматывая дорогу, колеса мажар. Закосили ногами волы…

Евсей с детьми еще долго стоял, глядя вслед валке. Потом, удобнее подсунув вверх торбу на спине, шагнул по тропе влево.

Еще более месяца пробирался Бовкун с детьми по новым местам.

Позади остались реки Калка и Миус, меловые горы, каменная гряда с ребристой коричневой грудью, на которой, как волосы, проступали то розово-белый шиповник, то зеленые пряди заячьей капусты.

Обрывистые берега в щурковых сотах сменялись равнинами, похожими на блюда, чащобами, кишащими гадюками. Шумел вековой лес, языком тянулся к потемневшему шелку ковыльной степи. Встречались лебяжьи озера, заводи в кувшинках – Анна и не ведала, что это одолень-трава, – тихие левады, где в зарослях торопливо сказывали свои новости сороки.

В быстро высыхающих после ливня степных озерах – западинах – густым инеем проступала соль, овраги – яруки – журчали ручьями на дне, приветили дубовым леском на крутых боках, непролазным терном.

Беглецы видели издали стада сайгаков с рогами, как у коз, и длинными носами, похожими на хоботы, слышали, как прокладывали себе путь сквозь чащобу зубры, успокаивались от знакомого посвиста темно-серых байбаков.

И вот наконец вышли к Дону.

Он встретил их печальными ивами, что почти касались земли косами, словно прислушиваясь, вспоминая о недавнем разливе. Казалось, стволы приостановили падение, замерли в ожидании.

Широко и вольно раскинулась могучая река, неся упругие волны к Сурожскому морю.

Евсей не мог оторвать глаз от этой шири. Дон был равен в красе Днепру Славутичу, а может быть, и величавее его.

Припекал полдень. Всплескивая, жировали сазаны. Белая цапля на берегу заглатывала лягушку. Баба-птица била крыльями по воде, гнала рыбу вверх, а баклан, подхватив ее, уносил на дерево. Клекотали орлы. В дрожащем от марева воздухе начал серебриться вдали ковыль-тырса, фиолетово отливал стройный шалфей, дразнил ноздри пахучий чабер. В осоке ныряли желтые плиски, пели камышевки. Чуть в стороне от Дона земля утопала в переплетенье лугового мятлика и тонконога.

«Сколь богата ты, Русская земля, – думал Евсей, глядя на эту благодать. – Ничейная, так неужто не прокормишь нас?»

Он сбросил со спины наземь торбу, подошел к Дону, став на колени, зачерпнул горстью воды, припал к ней губами.

– Будь милостив, Дон-батюшка, к детям твоим пришлым…

НОВОСЕЛЫ

Чудны закаты на Дону, словно догорающие костры ввечеру.

Когда на заходе западает солнце и стелет денница ложе, кажется, синица с лету поджигает волны Дона, а само светило, ополоскав свой раненный половцами бок, оставляет на воде кровавые разводы.

Но сколь ни любуйся закатами, ими одними сыт не будешь. И наутро начал Евсей выбирать место для хижки неподалеку от берега.

– Ну, выгонцы, – сказал он, обращаясь к детям, – пора за работу. Глаза страшатся, а руки творят.

Ивашка и отец, сбросив рубахи, стали рыть яму. Пот обильными струями тек по их мускулистым загорелым телам.

Кругом жужжали шмели, трещали кузнечики, кричали свое «кухи-кух» сурки, а они все рыли да рыли, пуская в ход найденные здесь же, на берегу, кусок оленьего рога, продолговатый кремень.

Анна то и дело приносила землеройцам родниковую воду в выдолбленной тыкве, дорогой, развлекая себя, пела тоненькой скороговоркой: «Жил-был журавушка с журавлихой, поставили они стожок сенца – не молвить ли все с конца?»

– Аннусь, – попросил отец из ямы, – возьми топор, наруби камыша.

Девочка проворно схватила топор и пошла к прибрежным камышам. Вдруг оттуда раздался ее пронзительный крик.

вернуться

1

Черное.