— Королева, умоляющая о снисхождении весь этот революционный сброд, — вы говорите сущую ерунду, Храповицкий!
— Вы как всегда правы, государыня. Но слабость так естественна.
— Для всех, кроме венценосцев. Сколько провела королева в этом смраде?
— Почти два с половиной месяца. 13 октября ее поставили перед революционным трибуналом.
— Боже, какое посмешище!
— Вот именно, ваше величество. Никакие самые убедительные доводы назначенных королеве защитников — а это были Трансон–Декудрэ и Шово–Лагард, — ни собственные убедительные речи не спасли Марию Антуанетту. Ее обвинили в чудовищных вещах — в измене и подстрекательстве к гражданской войне!
— Я читала, королева безо всякого волнения выслушала смертный приговор. Не подарила своим истязателям никакого триумфа. И 16 октября погибла на гильотине.
— Да, еще трибунал предъявил ей обвинение в преступлениях против нравственности.
— Какое это имело значение!
Царское Село. Будуар Екатерины II. Екатерина, М. С. Перекусихина, А. С. Протасова, П. А. Зубов.
— Зашла передохнуть. Что‑то душно сегодня. Или мне так кажется.
— Душно, душно, государыня. Не иначе гроза собирается.
— Какая гроза? Где грозу‑то увидала, Марья Саввишна? Все твои выдумки. Лишь бы государыне поддакнуть. Не слушайте ее, ваше величество. Побледнели вы. Может, лимонада со льдом Чулкову принести?
— Все‑то вам спорить, Анна Степановна! Нешто грозу сразу по небу видать? В воздухе она висит, а уж когда прольется, может, и к вечеру только. А государыне и впрямь на' креслах раскинуться в самый раз. Вот скамеечку сейчас подставлю — совсем удобно станет.
— Не хлопочи, не хлопочи, Марья Саввишна. Уже полегче мне. А что, Платон Александрович не заходил ли?
— Никак нет, государыня, с утра еще не был.
— Уж простите мне, ваше величество, а только балуете вы Платона Александровича. Построже бы с ним надо вам, куда построже.
— Все ты, королева Лото, знаешь — с кем построже, с кем помягче. Гляди, люди от тебя бегством спасаются. Всем‑то ты насолить умеешь. А ведь Платон Александрович всегда твоим любимцем был. С чего это ты милость на гнев сменить изволила?
— Да не то что на гнев, а что ни день вам его кликать приходится. Вон волю какую взял!
— А ты что подглядела за ним, Анна Степановна?
— Ничего не подглядела. Вас он беспокоит — вот что.
— Невелика беда иной раз и кликнуть. Человек молодой — на месте не усидит. Когда по парку захочется пройтись, когда верхом поездить или еще что.
— Вот тебе, государыня, и наш Платон Александрович — через минуту будет. Сбегала я за ним — на софе валялся. Разморило, говорит, так и о времени забыл. А мы пока что с Анной Степановной прочь пойдем. Дел‑то разных хватает.
— Хотели меня видеть, мадам?
— А сам бы так и не зашел?
— Вы с утра бумагами занимались. Ни к чему я вам был.
— Никак надулся опять, друг мой?
— А чего дуться — вам до моих настроений и дела нет.
— С бумагами сам виноват. Сколько раз тебе говорила: оставайся, всерьез делами займись. Учиться ведь им нужно. Талант у тебя есть. Голова светлая, а вот прилежания…
— Полноте, мадам, я стар для уроков. Да и какие уроки вы можете мне преподать, когда вам все доставалось по рождению — только руку протяни. Каждое желание ваше исполнялось, не успевали вы его задумать. Одно слово — ваше императорское величество!
— Зато теперь я могу выполнить каждое твое желание, разве это так плохо?
— Каждое? Ничего подобного — все по вашему выбору.
— Друг мой, но ты просто впал в полосу капризов. И кажется, я догадываюсь о причине. Это все тот же потемкинский художник, как его там, Лампи, что ли.
— Да, да, именно Иоганн Баптист Лампи, которого вы ни за что не хотите признавать достойным вашего двора.
— Но я же вижу — он посредственный художник! Можно найти без труда десятки более талантливых и блестящих живописцев.
— О, для вас ничего не значит признание всех европейских академий. Титул императрицы делает вас судьей даже в области изящных искусств! В двадцать пять лет он член Веронской академии, через три года — Венской. Любимый портретист императора Иосифа Второго, буквально выхваченный из его объятий польским королем. Станислав Понятовский предложил ему такие условия, что Лампи согласился поменять Вену на Варшаву. И не проиграл! Какой успех среди польской аристократии! Какая слава!
— А главное — его вызвал в Яссы на еще лучших условиях Потемкин. Я давно приметила — ты готов во всем подражать князю Таврическому и, должна тебе сказать, совершенно напрасно. Ты — это ты.
— Благодарю вас, мадам! Благодарю за такую похвалу. Но она не слишком меня убеждает. Вы любили «светлейшего», и вы любили его до конца, несмотря на все ваши злые о нем отзывы. Известно, от ненависти до любви — один шаг.
— Это что — ревность? Ревность к покойнику?
— Ревность? Ну, это уже слишком смешно. Но князь Таврический умел жить и умел себя поставить в ваших глазах. Вот этому умению нельзя не позавидовать. Вы его слушались, мадам, хоть и внутренне бунтовали против его власти. Наконец, вы его боялись. Да, да, просто боялись!
— Прекрати, немедленно прекрати этот бессмысленный разговор! Я приказываю тебе — прекрати!
— Ах, так! Вы хотите, чтобы я ушел, мадам? Ради Бога!
— Нет, нет! Я не гоню тебя. Ты неправильно меня понял. Просто в обсуждении покойного князя нет никакого смысла.
— Вы так думаете? А по–моему есть. И очень большой. Потемкин был богат. Сказочно богат.
— Ты же знаешь происхождение его богатства и мало в чем ему уступаешь. Если уступаешь.
— Я не о том — он умел пользоваться этим богатством. Он жил с ним — и как жил! И уж если он вызывал к себе художника…
— То это ровным счетом ничего не значит. Тебе же самому не нравится мой портрет кисти потемкинского художника — Шибанова. Ты же сам столько раз смеялся над ним. Какое же это свидетельство вкуса князя Таврического?
— Да, да, ваш портрет, мадам, парный к портрету этого московского образцового семьянина Александра Матвеевича Мамонова. У него, мне говорили, пришел на свет то ли третий, то ли четвертый ребенок. Вот что значит идеальное согласие с любящей и любимой супругой. Кстати, ведь это у Потемкина, мадам, вы купили превосходные подмосковные Дубровицы, чтобы Мамонову, было где свить свое семейное гнездо, не правда ли?
— Ты раздражен, мой друг, и становишься несправедливым, и все это из‑за одного австрийца. Тебе, как ребенку, главное — настоять на своем. Я и так пошла тебе навстречу. Лампи уже не застал князя в живых и, чтобы как‑то оправдать свою поездку, принялся писать там заказные портреты. Ты настоял, и я разрешила ему приехать в Петербург.
— Через полгода!
— Но твой художник получил деньги и на путевые издержки, и на квартиру.
— О, это было настоящим разорением для вас; 200 рублей на дорогу и меньше сотни на квартиру! Вряд ли стоило бы о таких мелочах вспоминать. Они недостойны русской императрицы.
— Позволь, позволь! По твоему настоянию я сделала австрийцу заказ на свой парадный портрет. Ты умолил меня позировать ему восемь раз. Восемь! Это неслыханно для опытного портретиста. И он еще просил о девятом, в котором я ему уже отказала.
— И что же, вы хотите сказать, что в этом был виноват мастер?
— А кто же еще?
— Вы и только вы, мадам! Это вам не нравились черты вашего собственного лица, которые Лампи уловил с первого же раза.
— Он так огрубил мое лицо, что его невозможно было узнать!
— Неправда! Его все узнавали. Вы добивались от художника того, чего не подарила вам натура, и он просто не мог угадать ваши мысли, только и всего.
— В конце концов, он боролся за хорошие деньги.
— За деньги? А разве не Лампи бесплатно — вы слышите, мадам, бесплатно, отказавшись ото всякого гонорара! — написал портреты двух президентов вашей Академии художеств, и сегодня они украшают зал заседаний Совета. Именно украшают — на этом сходятся все профессора. И вообще я не знаю лучшего портрета, чем он написал с меня. Поэтому я согласился, чтобы этот портрет тоже был повешен в Академии. Николай Борисович Юсупов! Алексей Иванович Мусин–Пушкин! Да, и я еще забыл Петра Васильевича Завадовского! Неужели этот последний не вызвал у вас никакого одобрения?