Выбрать главу

— Не глядела я на него. Впрочем, показалося — недурен. — «Где там недурен, государыня! Красавец писаный. Высокий. Статный. Ловкий. Глаза, глаза‑то какие — карие, с поволокой, не оторвешься; и здоровьем похвастать может». — А это откуда взяла? — «Доктор Роджерсон Иван Самойлович сказывал».

Который день прошел, не решилась. Что себе‑то врать: не решилась у Марьи Саввишны спросить. По былым временам минуты бы не ждала — всех к допросу вызвала. Теперь не то. Покою хочется. Чтобы все надежно было. А тут…

Нынче, как ко сну убирали, хотела Марью Саввишну задержать, а она из кармана портретик миниатюрный достает: не соблаговолите ли взглянуть, государыня. Посмотрела: тот корнет хорошенькой, что конфекты ей приносил. С чего это, спрашиваю, персоны молодых людей носить стала. Со мной ведь никак обручилась, аль забыла? Слово дала, мне одной служить, обо мне одной думать, а тут — корнет!

Смеется. Похвастать, мол, пришел. Первый в своей жизни портрет списал — похож ли? Подивилась: откуда бы мысль такая у корнета? Марья Саввишна руками замахала: не у корнета! Где ему! Анна Степановна присоветовала. Левицкого подсказала. Портрет вышел и впрямь преотличный.

Анне Степановне‑то что? Или все племянниц сватает? Перекусихина снова руками замахала: нешто Анна Степановна за такого девиц своих отдаст. Ей деньги да титулы подавай, а тут… Что тут? Не дворянин, что ли? Безродный какой?

Марья Саввишна вскинулась: дворянин! Конечно, дворянин! Салтыков мне во всех подробностях рассказывал. Смоленские они. Со времен Грозного смоленские. Род свой от дьяка Игнатия Зубова по прозвищу Ширяя ведут. Оно не Бог весть что, но служба царская. И цесарских послов доводилось встречать царским именем, и в Поместном приказе сидеть.

Богатства не нажили — это верно. Дедушка корнета нашего членом Коллегии экономии состоял, на девице из Трегубовых женился. Батюшка — в Конной гвардии служит. Супруга, хоть и всего‑то армейского прапорщика дочь, целую тысячу душ в приданое принесла, да еще, сказывают, собой отменно хороша. В возрасте сейчас, а все равно глаз не оторвёшь. Вот и детки в нее пошли: один другого краше. Тем и фельдмаршала купили — заботиться о них стал.

А Салтыкову, спрашиваю, что за печаль? — Перекусихина ко всем вопросам готова: фельдмаршал батюшке корнета поместья свои в управление препоручил, оттуда и забота. — Может, сердце не камень, раз родительница корнета так собою хороша? Посмеялись: фельдмаршал на то и фельдмаршал, чтобы победы на всех ратных полях одерживать. Рогатый супруг — что за диво. Как в такой болтовне о фрейлине спросить! Одна в опочивальне осталась, опять за сердце взяло. Разучилась, самой себе разучилась правду говорить. Всю жизнь на котурнах. Всю жизнь будто на балу. Разве так с Орловыми было! Гриша… Гришенька… Это Алексей расчетливый, а богатырь наш российский — куда ему? Надоедать стала царицына опочивальня, и скрываться не подумал. По своей воле приходил. Все чаще отговорками отделывался.

Хуже всего как страсть ему припала родней заниматься. Думала, слава Богу, не метрессками, а вышло еще хуже. Одна у них кузина — тощенькая, бледненькая, дунь — переломится. В лице ни кровинки. Руки на свет прозрачные. Кто‑то сказал, как свечка грошовая восковая: тает да к земле клонится. Тринадцать лет — что за годы, а с такой и вовсе не до амуров. Роджерсона искать надобно. Гриша Ивана Самойловича и привез. Очень ему верил. Самому уж под сорок было. В самом расцвете сил. Подковы гнул. Оглоблю о колено ломал. Румянец во всю щеку. Кровь с молоком. Ночь напролет кутить может, наутро — как маков цвет. Привязался к кузине, к Катеньке своей ненаглядной [11]. Надо же — тезка! Кто б на такую блажь внимание обратил, а он от нее никуда. Про двор забыл. Обязанностями служебными неглижировать стал. Камергер. Действительный. Президент Канцелярии опекунства иностранных. Генерал–фельдцейхмейстер. Депутат от Копорского уезда в Комиссии для сочинения проекта уложения. Может, обязанности и не так обременительны, да на людях бывать надо. К случаю что сказать. Ночами не узнать было. Мыслями в отдалении витает. Отвечать невпопад стал. Тогда‑то поняла: не любил. Ни великую княгиню. Ни императрицу. Не любил! А любить способен был. Не на Екатерину Алексеевну карта его выпала — на девчонку некрасивую да хворую, и ничем тому помочь нельзя. В Москву на эпидемию холерную отпустила, как там все утихать начало. Чтобы как героя встретить. Чтобы все почести воздать; тщеславие человеческое разбудить. Так не было у Гриши тщеславия! То‑то и беда: не было!

Хотела триумфальные ворота ему на пути из Москвы в Петербург соорудить — отказался наотрез: не по Сеньке, мол, шапка. Ничего такого не сделал. Но ведь поехал, собой рисковал! А те, что в Москве живут и жили, спрашивает, им какие почести оказать надобно? Медаль за храбрость его выбить приказала. Плечами пожал; не надо было такого делать. Люди все знают — смех один. Раньше таким не был. Раньше каждому подарку, как дитя малое, радовался. А теперь досада одна. Правительницу царевну Софью Алексеевну припомнил, как она князя Василия Васильевича из Крымских походов встречала. Он там армию губил, а она доказать, что полководец великий, удачливый, желала. Ну и что, матушка государыня, из того вышло? И ему, и ей? А с Фокшанами… Что ж, с Фокшанами и впрямь вернулся в Петербург, места своего в делах государственных терять не хотел. Надежду имел: все за ним останется. Когда понял, что на бобах остался, того пуще обиделся: значит, ничего как человек не стою. Значит, никогда его не ценила. Как слугу да игрушку держала. А такого ему не надобно. Опять к Катеньке Зиновьевой прилепился. Целыми днями карета у ее подъезда томилась. Чудо, когда отъезжал ненадолго. Петербург опомниться не мог: мало у силача нашего аманток до государыни было, а тут не то что влюбился, крыться со своей любовью не стал. Отъезжает на дрожках от зиновьевского крыльца, десять раз обернется, рукой машет, а она в окне стоит, улыбается… Господи!..

Весь двор затаился, ждал, чем дело кончится. Какую казнь египетскую императрица неверному любовнику придумает. Не дождались. О толках прежде всего думала. На то и двор. Запретила Курцию нашему в северную столицу въезжать. Утешайся медалью: «Орловым от беды избавлена Москва». А на обороте Курций, в пропасть бросающийся, и другая надпись: «И Россия таковых сынов имеет». Мало тебе, богатырь русский, было? Мало? Так изволь теперь в любую местность ехать. Кроме столицы! Встречи добивался. Об аудиенции только что не на коленях просил. Приняла. Рванулся было: «Государыня, как же это…» Рукой отстранила: «Более в услугах ваших держава наша не нуждается… На недостаток состояния посетовать не можете. Изберите себе род занятий по вашим склонностям. В домашнем хозяйстве дело всегда сыщется. У рачительного хозяина…» Только тогда поняла: силен, храбр, решителен. Но мягок. Как барашек на лугу. И сердце куриное. Вот и верь облику внешнему. Бутафория одна. Приказ о службе вымаливал. Что ж, отправила в Ревель. На год. Чтоб новое положение свое до конца прочувствовал. А с братьями торговаться решила — отступного давать. Да чтоб все слышали. Свидетелями были.

Полтораста тысяч, которые я ему жаловала ежегодно, я ему впредь оных в ежегодной пенсии производить велю из Кабинета. На заведение дома я ему жалую однажды ныне сто тысяч рублей. Все дворцы около Москвы или инде, где они есть, я ему дозволяю в оных жить, пока своего дома иметь не будет. Людей моих и экипаж, как он их ныне имеет, при нем останутся, пока своих не заведет: когда же он их отпустить за благо рассудит, тогда обещаю их наградить по мере ему от них сделанных услуг. Я к тем четырем тысячам душ, кои еще граф Алексей Григорьевич за Чесменскую баталию не взял, присовокуплю еще шесть тысяч душ, чтоб он оных выбрал или из моих московских или же из тех, кои у меня на Волге, или в которых уездах он сам за благо рассудит. Сервиз серебряной Французской выписной, которой в Кабинете хранится, ему же графу Гри. Гри. жалую совокупно с тем, которой куплен для ежедневного у потребления у Датского посланника. Все те вещи, которые хранятся в камере цалмейстерской и у камердинеров под названием его графских и кои сам граф Гри. Гри. Орлов многих не знает, ему же велено отпустить…