Выбрать главу

Пока человек молод, все органы подчиняются его воле и готовы повиноваться по первому же приказанию мозга; они действуют, если можно так выразиться, одновременно, не противясь ни единому желанию своего повелителя. Однако, по мере того как человек достигает зрелого возраста, каждый орган, подобно слуге, который хотя еще и не вышел из повиновения, но уже испорчен долгой службой, позволяет себе, так сказать, некоторые замечания, и урезонить его теперь удается не без борьбы и труда.

Мирабо был как раз в таком возрасте. Чтобы его органы продолжали ему служить с живостью, к какой он привык, ему приходилось сердиться, показывать характер, и только его злость приводила этих утомленных и больных слуг в чувство.

На сей раз он почувствовал в себе нечто более серьезное, чем обыкновенное недомогание, и только слабо возражал лакею, предлагавшему сходить за врачом; в это время доктор Жильбер позвонил в дверь и его проводили к Мирабо.

Тот подал доктору руку и притянул его к себе на подушки, где лежал среди зелени и цветов.

— Знаете, дорогой граф, — заговорил Жильбер, — я решил перед возвращением к себе зайти вас поздравить. Вы обещали мне одержать победу, а сами добились большего: вы можете праздновать настоящий триумф.

— Да, однако, как видите, этот триумф, эта победа — победа в духе Пирра. Еще одна такая победа, доктор, и я погиб!

Жильбер пристально взглянул на Мирабо.

— Да, вы в самом деле больны, — заметил он.

Мирабо пожал плечами:

— Будь на моем месте кто-нибудь другой, он бы уже сто раз умер. У меня два секретаря, так оба уже выбились из сил, особенно Пеленк, в чьи обязанности входит переписка моих черновиков, а у меня ужасный почерк! Но я без него как без рук, потому что он один разбирает мои каракули и понимает мои мысли… Так вот Пеленк уже три дня не встает с постели. Доктор! Назовите мне нечто такое, что, не скажу, вернет меня к жизни, но что даст мне силы, пока я жив.

— На что вы можете жаловаться! — воскликнул Жильбер, пощупав пульс больного. — Таким, как вы, никакие советы не нужны. Попробуйте-ка посоветовать отдых такому человеку, кто черпает свои силы исключительно в движении, а воздержание — гению, который только в излишествах и может развиваться! Как я могу посоветовать вам унести отсюда все эти цветы и зелень, источающие днем кислород, а ночью — углерод? Ведь вы привыкли к цветам и будете страдать без них. Как я вам могу посоветовать поступить с женщинами так же, как с цветами, и удалить их от себя, особенно ночью? Вы мне ответите, что легче умереть… Так что живите, дорогой граф, как вы привыкли. Единственное, о чем я вас попрошу: постарайтесь окружать себя цветами без запаха и, если возможно, избегайте страстной любви.

— О, на этот счет, дорогой доктор, все обстоит именно так, как вам хочется, — отвечал Мирабо. — Страстная любовь мне не удалась, и у меня нет охоты пробовать еще раз. Три года тюрьмы, смертный приговор, самоубийство любимой женщины из-за другого мужчины вылечили меня от подобных страстей. Как я вам рассказывал, я на минуту возмечтал было о великой любви, имея перед глазами пример Елизаветы и Эссекса, Анны Австрийской и Мазарини, Екатерины Второй и Потемкина, однако это была всего лишь мечта. Ну еще бы! Я один-единственный раз виделся с женщиной, ради которой воюю, и вряд ли когда-нибудь увижу ее вновь… Знаете, Жильбер, нет более мучительной пытки, как чувствовать в себе способность совершить нечто грандиозное, когда кажется, что в твоих руках — судьба королевства, триумф друзей, гибель врагов, но по злой воле случая, из-за рокового стечения обстоятельств все это от вас ускользает. Тем, кто заставляет меня так страшно искупать безумства моей юности, тоже придется искупить многое. Почему же они мне не доверяют? За исключением двух-трех случаев, когда я был вынужден на крайности, когда я не мог не нанести удара хотя бы затем, чтобы показать, на что я способен, разве я не принадлежал им всецело, с начала и до конца? Разве я не выступал за абсолютное вето, когда господин Неккер ограничился лишь отлагательным вето? Разве я не выступал против этой ночи четвертого августа, в которой, кстати сказать, я не участвовал и которая лишила знать привилегий? Разве я не выступал против Декларации прав человека? И не потому, что я надеялся что-нибудь из нее выбросить. Просто я полагал, что еще не настало время ее провозглашать. Ну а сегодня, наконец, сегодня разве я не сделал для них то, на что они не смели и надеяться? Разве, пусть в ущерб своей чести, популярности, жизни, я не добился большего, чем мог бы добиться ради них министр или даже принц? И когда я думаю — хорошенько поразмыслите о том, что я вам сейчас скажу, великий философ, потому что я буду говорить о том, от чего, возможно, зависит падение монархии, — когда я думаю, что должен считать для себя великой милостью (столь великой, что она была мне оказана всего однажды) встречу с королевой; когда я думаю, что, если бы мой отец не умер накануне взятия Бастилии, если бы приличие не помешало мне показаться на людях через день после его смерти, в тот самый день, когда Лафайет был назначен командующим национальной гвардии, а Байи — мэром Парижа, на месте Байи был бы я! О, тогда все было бы иначе! Король оказался бы вынужден немедленно вступить со мной в сношения; я сумел бы внушить ему мысли о том, как нужно управлять городом, в сердце которого вызрела революция; я завоевал бы его доверие; я склонил бы его к решительным защитным мерам, прежде чем зло успело бы укорениться; а вместо этого я — рядовой депутат, человек подозрительный, вызывающий зависть, страх, ненависть, и меня удалили от короля, оклеветали в глазах королевы! Можете ли вы мне поверить, доктор, что, увидев меня в Сен-Клу, она побледнела? Ну, разумеется: разве ее не убедили в том, что именно я виноват в пятом и шестом октября? Вот так за этот год я сделал бы все, что мне помешали сделать, а теперь… боюсь, что теперь для здоровья монархии, как и для моего собственного, уже слишком поздно.

С выражением глубокой печали Мирабо схватился за грудь.

— Вам плохо, граф? — спросил Жильбер.

— Как в аду! Бывают дни, когда, клянусь честью, мне кажется, что клеветой мою душу терзают так же мучительно, как если бы меня отравили мышьяком… Вы верите в яд Борджа, в перуджийскую aqua toffana и в порошок наследников госпожи Вуазен, доктор? — с улыбкой поинтересовался Мирабо.

— Нет, но я верю в раскаленное лезвие, которое испепеляет ножны, я верю в лампу, от яркого света которой вдребезги разлетается стекло.

Жильбер достал из кармана небольшой хрустальный флакончик, содержавший два наперстка зеленоватой жидкости.

— Давайте-ка проведем опыт, граф, — предложил он.

— Какой? — с любопытством погладывая на флакон, спросил Мирабо.

— Один из моих друзей, которого я хотел бы видеть и в числе ваших, очень образован в области естественных наук и даже, как он утверждает, по части наук оккультных. Он дал мне рецепт этого зелья как сильного противоядия, всеобщей панацеи, почти эликсира жизни. Частенько, когда мною овладевали мрачные мысли, приводящие наших со-седей-англичан к меланхолии, к сплину и даже к смерти, я выпивал всего несколько капель этой жидкости, и, должен признаться, действие всегда оказывалось спасительным и мгновенным. Хотите попробовать?

— Из ваших рук, доктор, я готов принять все что угодно, даже цикуту, не говоря уж об эликсире жизни. Надо с ним что-нибудь делать перед употреблением или нужно пить таким, как он есть?

— Эта жидкость в чистом виде обладает слишком сильным действием. Прикажите лакею принести несколько капель водки или винного спирта в ложке.

— Дьявольщина! Винного спирта или водки, чтобы разбавить ваш напиток! Так это, стало быть, жидкий огонь? Я и не знал, что человек когда-нибудь пил его с тех пор, как Прометей налил его одному из предков человеческого рода. Однако должен вас предупредить, что мой слуга вряд ли отыщет во всем доме шесть капель водки. Я не Питт, я не в этом черпаю свое красноречие.

Однако лакей вернулся несколько минут спустя и принес в ложке требуемые пять-шесть капель водки.

Жильбер разбавил их таким же количеством жидкости из флакона. В ту же секунду смесь приняла цвет абсента, и Мирабо, схватив ложку, проглотил ее содержимое.