Но, может быть, этот несчастный народ перед лицом неприятеля способен найти хоть какую-нибудь опору в себе самом? Может быть, его защитят те, кого он обожал, кого он обогащал, кому он платил?
Нет.
Его король вступает в заговор с его врагами и из Тампля, куда он заключен, продолжает поддерживать переписку с пруссаками и австрийцами; дворянство тоже идет против своего народа, объединившись под знаменами принцев; его духовенство сеет смуту среди крестьян.
Из глубины своих темниц заключенные-роялисты рукоплещут поражениям Франции; когда пруссаки захватили Лонгви, в Тампле и Аббатстве это вызвало крик радости.
И вот Дантон, человек крайних решений, ворвался в Собрание, рыча от гнева.
Министр юстиции полагает, что правосудие бессильно, и потому пришел требовать, чтобы его облекли не только властью, но и силой: опираясь на силу, правосудие уверенно пойдет вперед.
Он поднимается на трибуну, встряхивает львиной гривой, простирает мощную руку, разбившую 10 августа ворота Тюильри.
— Необходимо заставить содрогнуться всю нацию, чтобы деспоты отступили, — говорит он. — До сих пор мы лишь играли в войну; теперь об этой жалкой игре не может быть и речи. Надо, чтобы весь народ набросился, устремился на врагов и уничтожил их одним ударом; в то же время надо обуздать всех заговорщиков и не дать им наносить вред!
И Дантон потребовал, чтобы народ поднялся как один человек; он потребовал разрешения на обыски жилищ, а также на обыски граждан в ночное время; он потребовал смертной казни для любого, кто будет препятствовать действиям временного правительства.
Дантон получил все, чего он требовал.
Попроси он больше, он и получил бы больше.
«Никогда, — говорит Мишле, — народ не был так близок к гибели. Когда Голландия, видя у своих ворот Людовика XIV, не нашла ничего лучшего, как затопить себя самое, она и то подвергалась меньшей опасности, ибо на ее стороне была Европа. Когда афиняне увидели трон Ксеркса на Саламинской скале, они поняли, что потеряли землю, и бросились в море, но и тогда, имея родиной одну воду, они были в меньшей опасности: у них был мощный флот, прекрасно управляемый рукою Фемистокла, и они были счастливее французов, потому что их никто не предавал изнутри»[56].
Франция была дезорганизована, разобщена, предана, продана и отдана на поругание! Над Францией, словно над Ифигенией, был занесен нож Калхаса. Окружившие страну монархи ждали лишь ее смерти, чтобы подул в их паруса ветер деспотизма; она умоляюще тянула руки к богам, но те оставались глухи!
Наконец когда она почувствовала прикосновение холодной руки смерти, она сжалась, страшным напряжением собрала силы и, подобно вулкану жизни, выбросила из своих недр пламя, которое в течение полувека освещало весь мир.
Правда, на солнце этом оказалось кровавое пятно.
Речь идет о кровавом пятне 2 сентября! Мы еще увидим, кто пролил эту кровь и есть ли в том вина Франции; но прежде, дабы завершить эту главу, позаимствуем еще две страницы из Мишле.
Рядом с этим гигантом мы чувствуем свое бессилие и, как Дантон, призываем на помощь силу.
Итак, слушайте!
«Париж походил на крепость; можно было подумать, что находишься в Лилле или в Страсбуре. Повсюду — запреты, часовые, военные приготовления, надо признать преждевременные; враг находился тогда на расстоянии пятидесяти — шестидесяти льё. Что было гораздо серьезнее, что было по-настоящему трогательно, так это глубокое, достойное восхищения чувство солидарности, проявлявшееся повсюду; каждый обращался сразу ко всем согражданам, говорил, просил от имени всей родины; каждый становился вербовщиком, ходил от дома к дому, предлагал тем, что могли стать рекрутами, оружие, форму — все, что у него было; все произносили речи, проповедовали, разглагольствовали, распевали патриотические песни. Кто не сочинял в эти дни? Кто не печатался? Кто не писал воззваний? Кто не был участником в этом грандиозном спектакле? Наивнейшие сцены, в которых актерами были все до единого, разыгрывались ежедневно повсюду: на площадях, на вербовочных помостах, на трибунах, где записывались добровольцы; со всех сторон доносились песни, крики, слезы воодушевления или расставания; а над всеми этими голосами поднимался голос, отдававшийся в каждом сердце, голос беззвучный, но от этого еще более проникновенный… голос самой Франции, красноречивый во всех своих символах, патетичный в самом трагическом из них — святом и страшном знамени отечества в опасности. Вывешенное в окнах ратуши, огромное, развевавшееся на ветру, оно будто подавало знак народным легионам как можно скорее пройти от Пиренеев к Шельде, от Сены к Рейну.