— А как же.
— Так мне-то дай понять!
— Ладно. Все?
— Не все. Название где опять?
— Я не знаю, как назвать. Я не могу всю жизнь в одно слово запихать.
— Так не все, хоть давай главное запихаем. То, без чего никак. Вот про эту девку, которая в проруби утонула.
— Ну.
— Что самое лучшее было?
— Не знаю… Может, когда они там в горохе… Через его волосы солнце было как бы фиолетовое. Волосы-то пепельные, крашеные.
— Так и пиши: “Фиолетовое солнце”.
— Не бывает.
— Бывает, не бывает! Я тебе как дам сейчас. Образ это!
Упхол кряхтел и вздыхал.
— Не понравилось, значит.
— Да как не понравилось. Еще как понравилось. Мне уж сниться начали твои истории. Про колдуна Проньку особенно. Знаешь, почему я люблю колдуна?
— Почему?
— На тебя похож, морда нерусская.
Они продолжительно хохотали.
— А что ж ты тогда все время на меня орешь?
— Я не ору, а работаю над словом.
— А давай я над твоим словом поработаю — будешь знать.
— Давай.
И она принесла ему все свои черновики. Без батоговских летописей, конечно. Он обещал ей в следующий раз сказать свое мнение, но не пришел на работу. Неужели запой? Ведь обещал же он, что ни за что не будет! Она узнала в кадрах адрес и поехала к нему домой, обрекая маленького сына на извечный сырник.
Упхол в растянутых трикошках, до пояса ни в чем, сам мрачный и заплывший, ей открыл. Руками веки поотклеил и сказал:
— Опа-на. Тут женщина, а я такой пельмень.
— Ты пьешь?
— Да. Только минералку.
— Я волновалась.
— Врач сказал, что трахеит. Да проходи ты, блин!
— А. Трахеит! Какое счастье!
— Не радуйся, а то загнусь. И так, вон, весь в щетине.
— Вот и ложись. Я что-то ничего с собой не принесла… да ты ложись опять!
— Да ни фига. Ведь ты-то не ложишься.
— Ну, хватит.
Они сидели, напрягались. Потом уж Ларичева и спросила:
— Сейчас тебе не до рассказов. Мы уж потом…
— Да почему… Я поищу…
— А где же твой сынок?
— Жена свезла до тещи. Слушай, хватит! Придется рюмку…
— Не вздумай! Я сейчас уйду!
Упхолов замолчал. И было видно, он расстроился. Потер щетину, погремел в шкафу.
— Зачем тогда в такую даль скакала?
— Да говорю же, волновалась.
— На, выпей, глупая.
— Оййй.
— Дуреха, помогает ведь. Он нервов, от поноса. Теперь, когда ты не боишься, я тебе скажу… Да на, заешь. Бисквит один и есть. А боле нет еды. Не, я не буду, мне лекарство пить крутое.
— Извини. Мне, правда, стало легче.
— Ну и вот!
Упхолов повертел ее листы.
— Критик из меня хреновый. Короче, никакой. Но я твое читаю… Не жуя. Пусть там копают… Радиолов, да другие. У их наверно, есть причины. Ну, что — не классик? Но иного классика читаешь — да и скулы набок. От скуки. А у тебя живые все. И тетенька в халатике родная. Вот там, где все мужик-то сочинял для хора. В театре выступал. Я о такой всегда мечтал. Признался, вот. Я не умею женщин так описывать. А ты умеешь. А как бы ты меня-то научила, а?
— Ты, значит, к прозе больше тянешься. Ведь так?
— Вот именно, тянусь… Куда не надо.
— Спасибо тебе, Упхол. Спасибо… Знаешь что?..
В это время точно, как у Батогова, затрезвонили в двери. Он пошел открывать, но мимо него ворвалась в комнату вульгарная женщина с полными ногами и в короткой юбке.
— Ага! Как на больничном, так и с бабой!
— Линькова, не надо. Это из союза.
— Зачем она тут?
— Ну, надо рукопись отдать.
— Пусть забирает и пилит отсель!
— Линькова, утихни. Человек по делу.
— В жопу, я сказала.
Немея от ужаса и тошноты, Ларичева взяла протянутую ей пачку бумаг и пошла. Она даже не посмотрела, что он ей выдал. Какая разница? Липкая грязь стекала по ней, не давала дышать. Упхолов. Бедный, милый, с кем ты живешь, с кем ты, зачем ты… Просто как в песеннике получается… “Сапогами листву вороша, Издалека родная душа Приближалась, а я убегала На гулянку — ни много, ни мало. Возвращалась — на сердце парша, А в глазах маскарадные рожи, Ты единственная хороша — говорю, но родная душа Убегает по первой пороше”.
ЛЕГЕНДА ОТРАСЛИ ГОВОРИТ “БРОСЬТЕ!”
Она два раза позвонила Батогову, один раз он не мог. Второй раз пришла, поговорили, но разговор не клеился. Ларичевой даже показалось, что она Батогову мешает жить. Он поил ее чаем цейлонским, с мятой, конфеты были старинные — “Ласточка”. Поднос стоял на столе с зеленым сукном и с лампой, похожей на церковь. Больную не было слышно, а что с ней, Ларичева спросить боялась. Да и зачем? Вот сидит человек, у которого на целый день меньше боли было. Шутливый великий человек, жив, разговаривает. Что ему теперь все эти летописи? Он прошлым жить не может, он мотор, ему надо в гущу. А в гущу у Нездешнего не получается. Ларичева сидела, как в смоле, от полного тепла и ненужности.