В русской классической литературе герои пишут по два-три письма в день! В мировой литературе есть целые романы в письмах. Без графомании это невозможно. А в советской литературе ни одного романа в письмах, потому что такое невозможно в принципе, запрещено.
Пушкин сообщил в письме к Вяземскому, что написал за день сказку в три тысячи строк. Можно ли столько написать, не будучи графоманом, да еще вслед, в тот же день, сообщить об этом в письме? Ведь он благодаря этой страстности, пассионарности пера и стал гением литературы. Талант — конечно. Но костер таланта тоже должен питаться чем-то, чтобы пылать. Вот такой вот страстью! “Пылать” и “пылкость” — слова от одного корня.
Ларичева была доверчивой. Она понятия не имела о судьбе Петрушевской, Нарбиковой, Толстой, Садур. О судьбе таланта, который был проштампован как третий сорт — только потому, что женский. Она верила, что добрый дядя Радиолов выдаст ей разрешение, что-то вроде охранной грамоты, и она будет радостно шпарить все, что на ум взбредет. Но добрый Радиолов побелел и сказал, что это надо еще заслужить. Надо же! Столько умных разговоров по телефону, и временами казалось, что все уж, друзья, спорят на равных, друг друга понимают. А тут — хлоп! — еще заслужи.
Ларичеву поставили на место, и она поняла своим мелким умом, что здесь все точно так же, как и везде. Раз люди претерпели горести и трудности, значит, и других заставят… И ей стало скучно. Она думала, что можно без чинов… Оказалось, нельзя.
Поэтому Ларичева решила — к чертовой матери эту головную боль. Пока она писала себе дома и складывала в угол — все было хорошо, интересно. Но мало показалось! Вылезла из угла, попыталась спросить мнение — и тут же об этом пожалела. Лучше бы не спрашивала:
“Главный недостаток — неумение выдержать интонацию. Все рассказы начинаются интересно, к середине все слабеет, рвется и почти везде размазанные, вялые концы. Нужно тщательней работать над серединами и окончаниями, не опускать, а приподнимать их…”
“Любовь — это тайна, а у вас сплошь срывание покровов этой тайны, половой акт как таковой. Никогда не понять так называемых эротических, а попросту похабных изображений его в кино и литературе…”
“Воинствующая эмансипатка с агрессивным комплексом обиды… Как же, обидишь вас!”
“Есть только заготовки. С ними надо работать, не надеяться, что вывезет нелегкая”.
Было б это в книге — пропустил бы, а тут приходится читать и обсуждать каждую страницу… Становится омерзительно, хочется помыться…”
А если людям так омерзительно это читать, то зачем тогда и писать? Зачем работать?
В КРАСНОЙ РУБАШОНОЧКЕ: СТЫДНО…
О том, что приезжает великий Евтушенко, Ларичева узнала от Нартаховой, которую опять послали из газеты писать про это репортаж. Ларичева забегала, отыскивая свое нарядное годэ. Все-таки человек овеян легендами. Не может быть, чтобы по истечении лет все легенды с него сдуло. Позвонила туда, сюда. Никто идти не мог. В это время ей позвонил Радиолов: когда нужно было делать посещаемость, да так, чтоб самому не замараться — он знал, к кому обратиться.
Ларичева помнила, как они с мужем ходили на фильм Евтушенко про его детство. Но это было когда! Давно и неправда. Сейчас Ларичевой было интересно с литературной стороны. Поэт. Мастер тонкого и капризного дела…
Начало было вдохновенное и обещающее: Евгений Евтушенко под сводами областного конференц-зала рассказывал о давнем визите в “колокольно-березовый город”. Все было спокойно, пока не увидал он в музее пустой шкаф, из которого “выслали” простреленную шинель Яшина из-за его “Вологодской свадьбы”… Так ему горько и стыдно тогда стало! Ну, писать о том, о чем говорить нельзя — это была, конечно, непозволительная смелость. Так что заступаться за обиженного Яшина он не мог, только “горечь испил”. Это и мы можем, ехидно подумалось Ларичевой. Одно дело сходить на кладбище к друзьям-поэтам, выпить за помин души. Другое дело — сказать про это в интервью. О, да, он знал Рубцова, Чухина, Коротаева. Чернова, да. Но Чернов так много сделал, чтобы он, Евтушенко, сюда не приехал. “Но все равно я люблю его!” — фальшиво воскликнул мэтр. А кто близок из сегодняшних? Не назвал никого. Бродский? Но он не русский, скорее наднациональный поэт. А-а-а, не хочет говорить, боится…