Однажды после второго декрета Ларичева поехала в командировку в город юности. Если б не город юности, никакой обмен опыта был бы невозможен. А так даже невозможное стало возможным.
Ларичева колыхалась в жарком автобусе и думала, что при здешнем техобеспечении все вопросы сортировки сошли к нулю, а вот у нее дома сортировщицы сломали сортировочный агрегат за много тысяч, как луддиты какие. И опять все вручную пошло, и опять недельные завалы. Ну, где тут техпрогресс искать, в каком углу? Можно посадить в тюрьму сортировщиц, но останется начальник филиала, который, вроде, не виноват. Но он сам такой мешок, что… Ой, вон тот человек… В параллельном трамвае человек ехал в ту же сторону! Похож на Латыпова.
Ведь это он… Или очень похож. Ларичева стала биться в автобусе, как щука в проруби, всех растолкала и выпала в кипящую толпу. Она перебежала дорогу, вскочила в трамвай.
Латыпов смотрел на нее без выражения. Не помнит!
Ларичева безобразно покраснела и не знала, что делать. Вышла, стала ходить по остановке, качаясь от горя. Оказалось, вышла не одна. Он подошел, взял ее за плечи: “Привет?” И сразу стала Ларичева маленькой глупой студенточкой.
Они пошли вдоль проспекта, залитого солнцем, как когда-то ходил он с той красоткой с вишневым ртом, и Ларичева часто смотрела им вслед. Они шли — оба в черных брючных костюмах, в черных очках стрекозиных, оба высокие и тонкие, обдуваемые весенними ветрами… Говорят, они и женились так же экзотично — в белых брюках и рубахах поверх, только у нее за ухом цветок. И из загса на пароход, где и происходила свадьба. Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала, а Ларичева нет: ее забрали из роддома с ребенком, и ладно. Потом она как видела процессии в цветах, так начинала шмыгать и моргать.
Вошли прямо с проспекта в антикварную дверь — Латыпов открыл ее своим ключом. Это была комната с тяжелыми шторами и подсвеченным двестилитровым аквариумом.
— Что это?
— Комната смотрителя музея.
— А где музей?
— Через стенку.
Сели в волшебный угловой диван пить легкое вино с зеленой дыней. Ларичева таращилась на большую вздыбленную тахту — он перехватил взгляд, смущенно бросил туда плед, прикрыл красноречиво скомканные простыни.
— Ты водишь сюда своих подружек? — простодушно спросила Ларичева.
— У меня своя жизнь, — заметил Латыпов, — она состоит не только из подружек. Просто в данный момент данное помещение свободно. Или ты предпочитаешь сквер от слова “скверно”?
— Нет, но если сюда войдет смотритель, а мы тут с тобой лежим…
— Лежим? Смотри-ка! В институте ты, кажется, была самым синим чулком.
— Да я и сейчас не лучше. Но в институте я тебя боготворила. И ее, потому что ее боготворил ты. Поэтому ничего нельзя было. А сейчас еще больше нельзя…
— Но почему? — Институтский бог щурился, чуя приключение.
— Тебе не надо. Даже когда тебе было надо — и то не бросался. Она тебя унижала, а ты, ты бледнел и ничего не требовал. И когда порезал руку — особенно… И когда на поле она пошла к тебе с платочком…
— Ты и это помнишь? С ума сойти. Неужели это было так очевидно?
— Да уж. И как не помнить, если я рехнулась с горя. Ты для меня был потерян, но ты-то, ты зато был счастлив…
— Да что ты теперь-то плачешь, смешная? Иди-ка… Не надо дрожать, ты ведь меня знаешь сто лет…
— Не иди-ка… Не надо…
Тут вошел смотритель.
— Пардонте, предохранитель убран.
— Ничего, старик, это ты прости, что мы съели твою дыню.
Смотритель осмотрел помещение, действующих лиц, достал еще дыню, забрал нечто из холодильника и повернул на выход.
— Да куда ты, старик. Давай сюда.
— А дама?
— Дама “за”, — всхлипнула Ларичева. — Садитесь. Сюда бы еще мужа, тогда бы вы вообще легли от смеха.