— И давно это было?
– “Это было недавно, — пошутила Ларичева, — это было давно…” После семинара.
— Значит, семинар, потом Батогов, потом я. Так, что ли?
— Да, именно. Калибр у тебя был не меньше. Но попадание более точное.
— Ах, черт. Но это же полный геноцид… — Забугина как будто растерялась или сделала вид. А ведь она не терялась никогда…
— Так что? Кесарю — кесарево. Сечение.
Если вам надо, чтобы Ларичева исчезла, она исчезнет.
“Как хорошо быть никем, — мелькнуло, наконец, в ларичевской голове, — как спокойно. Ради этого и умереть не жалко. Все прежнее кажется суетой…”
— Ты с ума сошла, — проникновенно молвила Забугина. — Ты должна экранироваться от неудач… Творческие неудачи — это норма. Великое всегда воспринималось с трудом.
— Неудач? Какие глупости! Я причинила тебе боль, опоганила ласковое доверие, дружбу. (Ты мне тоже, но не будем, не будем…) Что для меня важней — человек или писулька? Конечно, человек. А Батогов…
— Я не хотела… Я думала — ты будешь наживаться на клубничке, а у меня начнутся крупные неприятности с мужем…
— Видишь, по-твоему, я похожа на тех, кто может наживаться… А Батогов ведь точно так же: он отнесся ко мне с полным доверием, а я давай, давай ворошить его жизнь, в его прошлом рыться, прямо в живую боль со своим ротозейством деревянным. А ему и не надо этого ничего, он из деликатности не погнал меня в шею, но ему стало тошно, и все равно я его потеряла… Потеряла.
— Послушай, Ларичева, не люби его, слышишь? Не люби, не смей, он старый, ему семьдесят лет, в штанах пусто, весь сухой, как растресканная степь…
— Опять штаны. Что ты везде штаны видишь, а? Он жил-то не для себя! Могу я тоже сделать что-то не для себя? Я никогда не понимала, что это такое. А тут мне захотелось, и как бы не ради штанов. Ради истории. У меня отец такой же… Понимаешь? Как он диплом защищал, ты бы знала! Его же руководитель его же топить начал! Где это видано? Поддавшись слухам, написал молодому отцу разгромный отзыв. Пришлось в библиотеке рыться, иностранных ученых читать, чтобы себе защиту, как на суде, обеспечить! Там же весь СХИ прибежал слушать защиту эту, народ был в обмороке, когда папа расстрелял своего руководителя, завкафедрой — вообще! Аплодисменты гремели. А потом? Уехал отец от близкого диссера, от легкого светлого будущего в волчью степь, в МТС, с механизаторами лаяться, с начальством пьяным воевать, и не ради славы, ради земли, говорит… Хотел, чтоб трактора у него хорошо работали, СТЗ-Нати, Сталинского тракторного завода… Человек после себя оставил что-то! А мать! Не смогла поступить в летное училище, агрономом стала. И мы там жили, в волчьей степи, помнишь, я маленькая в цветастых суконных шароварах и валенках стою рядом с худым отцом? Вот! Видишь, какое поколение было, могли все через силу сделать! Умели они достигать! А мы ничего не можем, ноем, что жизнь плохая, ничего не дают. Да им тоже не давали, но они, слышишь — они отдавали всем… Только не говори, что я хотела нажиться на Батогове. Ты сейчас скажешь — да его до сих пор все управление любит, вот и расхватают эпопею. Но его любят не за автоматизацию производства, а за человеческое, мужское, а это он мне не открыл!
— Потому что он функционер до мозга костей. Что ж ты не любишь функционеров, а тут строишь из него Мересьева?
— Я не строю, я сама бы, наверно, не узрела, но сначала Нездешний, потом этот высокий дух, он меня потряс… Но не будем, не будем. Это дело прошлое, значит, глупо теперь кричать. Ты видишь, я спокойна, я пережила первый шок, волосы на голове не рву, пеплом себя не посыпаю. Хватит бегать встрепанной вороной, каркать во все свое воронье горло… Людям не надо правду, им бы забыться от жизни, а я их могла только ранить…
— Ну, если это так уж важно для тебя… Я ведь не собиралась тебя расстреливать, как этот в рассказе, с автоматом. Мне даже не по себе. (Еще бы тебе “было по себе”. Не каждая героиня сумеет убить своего автора… А ты убила!) Прости меня, Ларичева. Можно все восстановить… Хочешь, вместе вспомним? Давай я тебя опять накрашу, как раньше. Ты не бодайся только… Стукать по палитре теней могут только обезьяны. Разбивая и кроша косметику, ты убиваешь в себе женщину… Вот так, возьмем осеннюю гамму. Тени золотые и коричневые, помада томатная, контур темная охра. Под твою коричневую листву на платье.
— Перестань, — Ларичева сидела и складывала блестящую обертку шоколада, руки ее немножко дрожали. — Во мне убито большее, чем женщина. Отказано в художественном осмыслении мира. Они, эти люди из союза — имеют на это право. Я не имею. Да как же я докажу, что имею это право, если и даже читать не хотят? Значит, Бог не хочет, чтобы я была. Знаешь, кто хочет? Нартахова хочет. Она перезжает в город от своего механизатора и идет в новую газету обозревателем. Меня зовет…