— Чаю, — сказала она. — Побольше. И побольше сахара. — И вновь подошла к зеркалу, мрачно и сурово стала глядеть на свое отражение. Но ее тело было безупречно и неповторимо прекрасно. Тело шестнадцатилетней танцовщицы: жестокий неумолимый труд всей жизни Грузинской сохранил его молодость. И внезапно ненависть, которую она чувствовала к себе, обратилась в жалость. Она обхватила руками свои плечи, погладила их матовую гладкую кожу, коснулась губами руки у сгиба локтя, поднесла ладони к маленьким, совершенной формы грудям, провела по легкому углублению под ребрами, по бедрам. Склонилась к коленям и прижалась лицом к этим несчастным, узким и выносливым коленям, словно это были ее больные любимые дети.
— Бедная, маленькая, — пробормотала Грузинская. Так, любовно, ей говорили когда-то. — Бедная, маленькая…
На лице у Гайгерна отразились сострадание и почтительность, хотя сам он об этом не подозревал. Его смутило зрелище, невольным свидетелем которого он стал. Гайгерн знал многих женщин, но ни одна из них не была так прекрасно сложена — не обладала такой хрупкостью и таким совершенством форм. И все же это было второстепенным. Растерянность и жалость вызвало в нем другое: беззащитность, дрожь, безысходное отчаяние, глубокое горе этой женщины, стоящей перед зеркалом. Хоть Гайгерн и был сбившимся с доброго пути малым, хоть и лежали у него в кармане украденные драгоценности, он вовсе не был чудовищем. Он поспешно вытащил руку из кармана, чтобы не ощущать жемчужин. Ему хотелось подхватить на руки эту маленькую одинокую женщину, унести ее куда-то, утешить, согреть, лишь бы только прекратился, Господи Боже, только бы прекратился этот ее ужасный озноб и этот почти безумный шепот…
В дверь постучал лакей. Грузинская надела пеньюар — тот самый, что в темноте так сильно напугал Гайгерна, — и стоптанные домашние туфли. Лакей деликатно просунул в полуоткрытую дверь поднос с чаем. Грузинская взяла и закрыла дверь. «Пора, время пришло», — думала она в это время. Налив чая в чашку, она взяла с ночного столика коробочку с вероналом. Проглотила одну таблетку, запила его, потом приняла еще одну. Встала, начала ходить взад и вперед по комнате, очень быстро, словно от кого-то убегала, взад и вперед, от стены к стене, четыре метра туда, четыре метра обратно.
«Зачем все это? — думала она. — Зачем люди живут? Чего мне еще ждать? Для чего такие мучения? Ох, я устала, никто не знает, как я устала. Однажды я решила, что уйду, когда настанет время уходить. Ну вот, время настало. Неужели ждать, пока меня начнут освистывать? Пора, маленькая, пора, бедная. Гру уснет. Никто не знает, как бывает холодно, когда ты знаменит. Никого у меня нет, ни единого человека. Все живут благодаря мне, но никто никогда не жил ради меня. Никто. Ни один человек. Я знала только трусов и честолюбцев. И всегда была одна. О… А кто спросит о Грузинской, если та покинет сцену? Кончено. Нет, я не буду разгуливать по Монте-Карло, не стану жирной, малоподвижной, старой, как все эти знаменитые старые бабы. «Вот видели бы вы меня, когда был жив еще князь Сергей!» Нет, это не для меня. А куда податься? В Тремеццо? Выращивать орхидеи, держать в парке двух белых павлинов, вечно расстраиваться, оттого что не хватает денег, и быть одной, совсем одной? Стать крестьянкой? Умереть? Вот оно: в конце концов — умереть. Нижинский заперт в сумасшедшем доме и ждет смерти. Бедный Нижинский! Бедная Гру! Я не желаю ждать. Время пришло. Сейчас, сейчас, сейчас…»
Она вдруг остановилась и прислушалась, как будто ее кто-то позвал. В ушах у нее уже глухо гудело от веронала, все стало безразлично, милосердное снотворное щедро дарило это безразличие. «Гастон, — вспомнила она. — Милый Гастон, когда-то ты был добр ко мне. Как молод ты был тогда! Как давно это было! А сегодня ты — министр, у тебя брюшко, борода и лысина! Прощай, Гастон! Adieu pour jamais, n'est-ce pas?[11] Существует очень простое средство, чтобы не стареть…»
Подойдя к столу, Грузинская налила себе еще чая. Теперь она чуть-чуть рисовалась, разыгрывала роль в короткой печальной и трогательной пьесе для одной себя. В ее отчаянии и в ее решимости были грация и блеск. Она резким движением схватила коробочку с вероналом и разом вытряхнула все таблетки в чашку с чаем, затем стала ждать, когда они растворятся. Ждать пришлось бы слишком долго. Она нетерпеливо помешала в чашке ложечкой. Встала, снова подошла к зеркалу и машинально провела по лицу пуховкой — лицо ее вдруг покрылось липкой испариной. Губы уже не дрожали, на них застыла безжизненная улыбка, та улыбка, с которой она обычно выходила на сцену. Закрыв лицо руками, она прошептала: