Выбрать главу

Вот о мироощущении давайте и поговорим.

Представление о том, каким должен быть мир, формировалось у нас с Рыбаковым — невзирая на разницу в возрасте и принадлежность к разным литературным генерациям — одинаково, на одних и тех же книгах, и в первую очередь на «Туманности Андромеды» Ефремова и обширном цикле повестей братьев Стругацких о XXII веке, цикле, начатом «Возвращением». Утопии, надо сказать, жанр донельзя коварный. На первый взгляд, они посвящены исключительно утверждению некоего — и зачастую весьма оторванного от реальности — идеала. Однако на деле являются инструментом социальной критики, ибо описанный в них идеальный мир в читательском сознании невольно сопоставляется с миром окружающим, и возникающая в результате разница потенциалов вызывает нечто вроде духовного электрошока, под воздействием которого резко меняется взгляд на картину мира. Вместе с «Туманностью…» с творчеством ранних Стругацких к нам тогда — в конце пятидесятых-начале шестидесятых — пришло представление, пусть даже отчасти по-советски идеологизированное и социализированное, о тех самых общечеловеческих гуманистических ценностях, о которых мы сегодня так много размышляем, рассуждаем и пишем. Но одновременно родилось и понимание того, насколько же фарисейски фальшив тот мир, который нам с младых ногтей пытались выдать едва ли не за идеальный. Именно болью этого осознания диктовались первые литературные опыты многих из нас. А уж к Рыбакову-то это относится в полной мере.

Правда, защищались от этой боли все по-разному. Одни пытались отделить ее от себя, перенося на бумагу. Другие, не удовлетворяясь этим, выстраивали, вдобавок, вокруг себя некий защитный кокон. Вы, наверное, обратили внимание, насколько гладкой является биография Рыбакова — я имею в виду событийную ее сторону: школа — университет — аспирантура — Институт востоковедения… Это было — неосознанное, быть может — стремление самоизолироваться, закапсулироваться, двигаться по огражденному от мира невидимыми стенами туннелю. Нечто подобное подразумевал Валерий Брюсов, когда писал в «Грядущих гуннах»:

А мы, мудрецы и поэты, Хранители тайны и веры, Унесем зажженные светы В катакомбы, в пустыни, в пещеры

Это путь не единственный, в частности — не мой, но вполне имеющий право на существование и достойный уважения. Тем более, что в какой-то степени нечто подобное ощущал едва ли не каждый из нас…

И потому вполне естественно, что и «Очаг…», и «Гравилет…» являют собой прощание — и с окружающей действительностью, которая с каждым годом казалась все неприемлемее, и даже с самими идеалами, на которых мы выросли, ибо, сохранив всю эмоциональную привлекательность, они продемонстрировали в то же время собственную недостижимость. Впрочем, уход в эти внутренние «катакомбы, пустыни, пещеры» предпринимался и для того еще, чтобы, прощаясь с мечтой, сохранить веру в нее — глубоко сокрытую, но от того не менее искреннюю.

После самых ранних (здесь вы их не встретите) произведений рыбаковская фантастика перестала быть откровенно — и поверхностно — социальной. Авторский интерес раз и навсегда сместился в область нравственных проблем. Каким богам ни поклоняйся, тебе все равно никуда не уйти от проблем этики и морали, совести и долга, наконец, самой по себе веры. Как писал тот же Наум Коржавин,

Да, мы в Бога не верим, но полностью веруем в совесть, В ту, что раньше Христа родилась и не с нами умрет.

Прочтите любую из рыбаковских повестей, каждый его роман или рассказ — и убедитесь, что для их героев, как и для автора, естественно, главными являются категории совести и долга. Рыбаков даже определяет чистую совесть, как сознание выполненного долга. Правда, у тех, кто обладает совестью, она никогда не бывает совершенно чистой — в противном случае христианство не пришло бы к идеям исповеди и отпущения грехов. Более того, это едва ли не самый главный из человеческих внутренних конфликтов — стремление жить в соответствии с этическими нормами своего общества и невозможность всегда соблюдать их в реальном бытии.

Конфликт этот осложняется, вдобавок, принципиальной непредсказуемостью последствий человеческих поступков. Как творить добро, если ты никогда и ни при каких обстоятельствах не можешь быть до конца — а то и вообще — уверен, чем твое слово или поступок обернутся вскорости в нашем мире, где действует чудовищно сложный параллелограмм сил? Понятно, что непредсказуемость эта необходима; она являет собой одну из ипостасей тех мутаций, без которых мы и по сей день болтались бы в виде коацерватных капелек в первичном океане. Но как в этих условиях быть все с теми же совестью и долгом? Проблема эта так или иначе проходит сквозь все рыбаковское творчество, особенно ярко, пожалуй, проявляясь в «Очаге на башне».