Мы оставались на палубе, погрузившись в сладостную расслабленность, созерцая выцветший голубой цвет морщинистых вод, несметные золотые солнечные блики на их поверхности, прыгающих у носа кораблика дельфинов, низкие берега «языков» Халкидики, а вдали – исполинскую пирамиду Афона, которая закрывала, словно врата, морской горизонт…
Время от времени божественную безмятежность этих часов прерывали душераздирающие звуки расстроенного корабельного пианино и хриплый женский голос, исполнявший иностранные песенки кабаре. Это были две «артистки», которые направлялись в Кавалу порадовать тамошнее музыкальное общество и между тем разгоняли скуку нашего капитана: два жизненных кораблекрушения, облаченные в останки, казалось бы, театрального гардероба, разговаривавшие на разных языках с равным затруднением. В море, где мы пребывали, их песни имели с песнями сирен то общее, что они вынуждали нас закрывать уши, подобно Одиссею…
Только путешествовавший вместе с нами молодой монах с русой бородкой и телосложением архангела слушал зачарованно эти доносившиеся из салона корабля песни. Именно за чрезмерную любовь к песням его и изгнали из обители. Согласно правилу Святой Горы, такого рода желание может проявляться только в псалмах. «Если кому радостно, пусть поет псалмы!…» – таково требование. А он в минувшую масленицу собрал у себя в келье нескольких ровесников и поднял им настроение, возглавив вечеринку с песнями, не имевшую ничего общего с тропарями…
Молодой монах не выказывал по этому поводу ни сокрушения, ни малейшего раскаяния. Столь же легкомысленно, как он рассказал о своем прегрешении, монах оправдывал его:
– Мы ведь молоды… Это же была масленица…
Изгнавший его монастырь он считал достойным порицания за то, что его прогнали без соблюдения юридических формальностей устава Святой Горы. Теперь он ездил из Фессалоники в Кавалу и обратно, пытаясь обращениями в суд и юридической казуистикой добиться возвращения в монастырь…
Когда мы оставили позади лабиринт бухт и направились к Дафне, пристани Святой Горы, солнце садилось.
Небо в направлении Олимпа пылало, словно огромным пожаром, и выцветшие спокойные воды были полны пурпурных отблесков. Афон, по мере приближения к нему, заполнял своим высочайшим коническим объемом горизонт. Его тяжелая тень омрачала море у подножья, тогда как сам он восторженно собирал весь свет угасавшего дня. Снег в его больших обрывистых ущельях розовел в лучах заката, его каменные бока блестели, как металл, а строго над головокружительной вершиной белела, словно диамант, церквушка Преображения, притягивавшая к себе во время грозы, словно магнит, все громы небесные.
Кораблик проплывал у склонов, густо покрытых зеленью, которая редко столь густа и столь разнообразна в других частях Греции. Растительность спускалась к самому морю, придавая зеленый цвет зеркалу вод и посылая нам с вечерним весенним ветерком бесчисленные сильные ароматы. Святая Гора покаяния и молитвы являла таким образом очарование и нежность, которыми обладают итальянские озера. Даже монастыри, которые мы видели рассеянными среди райской зелени побережья, казались огромными «Палас», предназначенными для тихого времяпровождения богатых и счастливых людей, а не монахов, отрекшихся от всех радостей жизни…
В мыслях моих возникло сравнение с пылающей пустыней Долины Царей в Египте, куда в пещеры и фараоновы гробницы уходили отшельники первых веков христианства, где не растут ни пальма, ни сухой терний, позволяющие глазу человеческому отдохнуть от ослепительного отблеска раскаленных песков. Это сравнение вызвало у меня ироническую улыбку по поводу легкости и идиллии афонского аскетизма. Однако, когда я подумал, что целью аскетизма является создание этой всецелостной безмятежности и тишины, которые позволяют душе человеческой услышать глас Божий, мне пришлось признать, что при сравнении святого Антония, ставшего основоположником суровой монашеской жизни в египетской пустыне, со святым Афанасием, избравшим местом аскетизма идиллическую природу Афона, последний оказывался значительно более мудрым.
«Важно, – размышлял я, – не стремление достичь Бога, но его результат». А где еще лучше и легче может успокоиться, поразмыслить о себе и раствориться, словно дым во вселенной, которая и есть Бог, душа человеческая, как не среди природы, исполненной мягкости и красоты? Пустыня, населенная цветами, ручьями и птицами, более пригодна для очищения и благовещения души, чем трагичная пустыня песков и лишений, принимавшая в лоно свое первых отшельников. Святой Франциск, беседовавший с птицами и деревьями среди радостной природы Ассизи, или Фра Анджелико[36], благоговейно писавший у своего монастырского окна нежных Богородиц, которых видел среди светлого спокойствия Фьезоле, приблизились к Богу больше, чем все скорбные аскеты, жившие, словно шакалы, в пустыне и страдавшие от греховных видений, которые, как они считали, являл им сатана, хотя это было ни что иное, как порождение их собственного воображения…
36